городом, принимая дождевые потоки. Венка шел по улицам, его сопровождала маленькая девочка с вздернутым носиком и разномастными глазами. Девочка шлепала по лужам.

– Тата, доню моя, – позвал Венка, и девочка кинулась к нему.

Июль 1988, г. Свободный

Туманятся воды

Монаков уже не спал, когда к нему в комнату ворвался неприбранный Костя.

– Спишь, а дороги нет! – закричал Костя. – Завалило дорогуто! А ты спишь.

– Э, что вы, Костя! Что нам, впервые?

– Да не впервой, не впервой! – Костя взволновался еще сильнее. – Но ехать мне к Галимову, по твоему наказу, или не ехать?

– Надоел я вам, Костя. – Монаков вздохнул и стал одеваться, выпростав ноги из-под одеяла, стесняясь Кости.

Тот, чертыхнувшись, ушел за порог, сел на ступенях крыльца. Монаков стрельнул в окошко на Костю и усмехнулся: ну, посиди, дружок, позлись. Недолго осталось злиться тебе.

Последняя летняя гроза прошла стороной от Осежено, но как раз над откосами, что всегда грозили осыпями и расползались под дождями. Когда-то, четверть века назад, по этой дороге шли курьерские и тяжелогруженые товарняки. Местные женщины торговали на перроне всем, чем бог наградил: грибами солеными, молоком и хариусом. За минуты стоянки пассажиры успевали побродить по поселку, приласкать русоголовых осеженских ребят, что гурьбой бегали за ними, сбывая в поллитровых банках с озерной водой пучеглазых бычков.

В новейшие времена дорогу передвинули в горы, электрифицировали, а Монаков остался на заброшенном участке до пенсии. Выслужив пенсию, Монаков не захотел покинуть обжитые места, старел и запустевал вместе с однопуткой (вместо двух – осталась одна колея), но замены не просил, потому как знал: никто из инженеров-путейцев не поедет в такую глухомань.

Однако всему наступает свой срок, и телефонограмма от Галимова вдруг обязала приветить новичка и отчитаться за весь участок от первого до последнего костыля.

Монаков глянул в окно снова. Рядом с Костей стоял парень, безбровый и скуластый. Во как, неймется и Павлу, Костиному сыну.

Монаков откинул занавеску и попросил Костю дозвониться до Урийска; минуту спустя услышал, как Костя требует отделение дороги, а по селектору идут шумы и кто-то с коммутатора звонко отчитывает Костю. Через весь двор Костя кричит Монакову грубость, грозится уйти с Павлом на весь день косить застоявшийся луг в Черемуховой пади. Тогда Монаков, подпоясавшись узким ремешком, идет звонить сам, но у селектора говорит отцу и сыну:

– Вы на дрезине поезжайте в падь. А понадобится, я с полустанка пошлю за вами. К кому же в семь утра дозвонишься, да еще во время уборочной? Прыткие мы больно.

Костя и Павел, стуча подковками, исчезли за порогом монаковского кабинета. А Монаков, возложив на стол изношенные руки, стал думать о разном, что пережито было здесь за много лет, но думы сместились к одному: кто ты такой, смена монаковская?

Монаков встал, обошел стол, представил за столом новенького и вернулся домой, прилег поверх одеяла. От сна ушел, но глаза прикрыл. И в утренней этой постели впервые настигла Монакова гулкая тишина. Монаков подумал, что все годы по привычке не слышал тишины, а жил прошлым грохотом, – все поезда миновали Осежено, а по отголоскам сознания транзитом, оказывается, шли и шли. Монаков на ощупь достал папиросу, задымил, но табак (Урицкого? Урицкого!) был горек, надо затушить, да окурницу не догадался взять сразу, придется встать. Да, надо встать. Ломота в коленях, но похожу и разойдется.

Он выпил стакан молока, набросил шинель. День развиднелся, туман растаял, испарился. Монаков сказал добрые слова Марии Львовне, жене, и подался на станцию. Костя, оказывается, не поехал в Черемуховую падь, лишь припугивал падью, и, как ямщик лошадку, обиходил заезженную дрезину.

– Помчались, Костя. Почистим дорожку, и поедете за сменой, коли уж вам не терпится прогнать меня, – сказал Монаков и взобрался на телегу.

Обвал оказался обильным, на полсуток. Монаков посокрушался, взял у Гоши Сокольникова лопату, побросал, размялся, подал мужикам пример. А, размявшись, не вернул инструмент Гоше, тот стал носить глыбы в подоле, придерживая руками.

К обеду стая сыновей и внуков принесла из дому огурцы и горячие картофелины, кому и мясцо. Соорудили застолье из шпал, прикрыли лафтаками газет. И уж было сели.

– Эх, выпить бы! – вздохнул Гоша Сокольников, тихий семьянин. – Забыл, как пахнет родимая. А нынче Ильин день.

Гоша томительно посмотрел на Монакова.

– Можно, ребята, и выпить. Отчего бы и не выпить. Ежели к ночи разгребем завал, а?

Ребята качнули головами:

– Кровь из носу, расчистим!

– Костя, две банки, мигом, – Монаков протянул Косте записку для Аннушки, продавщицы, – стало быть, брал ответственность на себя и знал, что не выдадут, потому как свято: воскресенье, Ильин день, могли бы и не работать, а вышли без понуканья и все до единого.

– Ну, раз обчество просит! – отвечал, подобрав морщины, Костя, огрел дрезину хворостиной и наметом ушел в прорву тоннеля.

Пока ждали посланца, неистово расталкивали завал, вдохновились. Правда, Монакова пожалели, велев сидеть на припеке, командовать. Заслышав стукоток дрезины, оставили работу, умылись в озере, пригладили вихры. А когда выпили и отобедали, то длинно покурили в полыни. Гоша из полыни чистым голосом спел песню. Когда-то отец Гошин певал эту песню вместе с молодым Монаковым:

Туманятся воды, нет чайки прелестнойОна бездыханной лежит в камышах.Шутя ее ранил охотник безвестный…

– А ведь я ухожу, мужики, – сказал Монаков. – Совсем ухожу. Да и пора, давно пора.

Все, засопев, молчали, а одногодок Монакова Никита Прасков заявил:

– Ты уходишь, и я следом. По тебе зарубку делал. Стоишь ты, я стою. А уходишь – и я ухожу.

– Аи, а чево и мне тута делать с синим крылом? – дурашливо сказал Иннокентий Рудых и задрал рукав, все предплечье и рука по локоть у Иннокентия в отеке.

– Эт как же тебя угораздило, Кеша? – вопросил Монаков.

– От тверезой жизни, – холодно отвечал Иннокентий. – Ране порцию горячительного приму, упаду по дороге, и ниче. А ныне тверезый оступился…

– Эх, Кеха, Кеха! – отвечал тут за всех Гоша Сокольников. – Тяжелые для трудящих времена настали.

– Беспросветные, – в тон Гоше сказал Монаков, но сказал так, что мужики рассмеялись и поднялись к работе.

Вместе с народом Монаков просуетился допоздна и едва донес тело до кровати. Мария Львовна разула и раздела, мокрым полотенцем утерла лицо.

Ночью, в потемках, он, внезапно очнувшись, услышал Костину дрезину, захлебнувшийся ее стукоток. Сердце Монакова поднялось и опало. По гравию громко шли – тюлевая занавеска пропускала речь, как крупная ячея рыбу. Костя хвалил благодатное место: горы что печи, греют поселок зимой, народ положительный, самогон гонят только к Рождеству и Пасхе, а озеро в трудную пору – война или недород – всегда на помощь придет.

Монаков услышал басок незнакомого человека, поднялся и, когда торкнули дверь, изобразил на лице отсутствие растерянности. Но приподнял голос – Костя замялся, уйти ему или остаться, любопытство распирало Костю.

– Завтра на день заряжайся и Павла подними, хватит бездельничать! – впервые на «ты» обратился.

Это потрясло Костю, съежившись, он ушел в темноту

– Зачем же вы так, Глеб Ильич? – виновато сказал гость. – Костя покладистый мужчина. —

Но уши Монакова ватой заложило.

– Покладистый. Давайте лучше отдыхать. Утром потолкуем.

Вы читаете Есаулов сад
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×