это даст? Святого убиенного Ивана, разоренную Москву».
Огромным усилием воли Иван Данилович подавил в себе порыв, опомнился. Лицо его покрыла бледность. Хан успел заметить это, но в тот же миг выражение лица Калиты изменилось, стало смиренным, он покорно склонил голову. Мысленно прошептал, обращаясь к Симеону: «Ничего не поделаешь. Надо, сынок. Надо руками Узбека расправиться с тверскими раздорниками».
Хан Узбек качнул головой. Снова прислужники стали разносить влагу, халву и дыни на золотых блюдах.
Перед московским князем поставили фрукты в китайской вазе: на синем фарфоре скакал, пригнувшись, всадник, развевалась конская грива.
«Злее зла честь татарская, а приходится ее принимать, улыбаться и благодарить».
К хану подошел Киндяк, тихо сказал:
– Голову ослушнику отрубили.
На застывшем лице Узбека не дрогнул ни один мускул.
Заиграла музыка. Маленький сморщенный татарин, покачиваясь, затянул однообразную, как пески пустыни, песню.
Когда все опьянели, Иван Данилович вышел из шатра. Раненым зверем заметался на узком пространстве у входа. Нестерпимо, будто когтями, разрывало сердце. Руками, своими руками задушил бы Узбека и его прихвостней, рвал бы их на куски!
Ох, тяжка, как тяжка ненавистная покорность! Где взять силы вынести ее?..
Князь застонал, до крови вонзил ногти в ладони: «Будь мужем! Перенеси все это». Он заставил себя успокоиться. Распрямил спину.
Рядом, тенью, стоял Бориска. Где-то неподалеку звякнул колоколец верблюда. Пахло песком, политым водой. Тлели огни затухающего костра. Продолжал бубнить татарин в шатре. Иван Данилович поднял лицо к темно-синему чужому небу в холодных звездах.
«Сей час над Москвой тоже звезды светят, только ярче, родней. Москва!..» Вот вымолвил это слово, и горячая волна заливает сердце. Сколько ночей бессонных провел в заботах о ней! Но поднимается она, поднимается. Грудь все шире. Плечи расправляет…
Далеко-далеко начинался первыми молочными полосами рассвет.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В МОСКВУ
Вьюжной, замётной зимой прошли всадники Узбека по Тверскому княжеству, огнем и мечом сокрушая все на своем пути.
Иван Данилович осунулся, похудел, словно бы даже почернел, глаза его глубоко ввалились. Глядя на пепелища, думал: «Много теперь не возьмешь… А покорства ждать от голи тверской вряд ли можно… Ну да ничего, скрутим».
Татары озверели от крови, легкой добычи. Рыскали шакалами свирепые Сюга и Туралык. Да и суздальцы, что присоединились к ним, помогали рушить Тверь.
Но вот закончился поход, снег торопливо занес тверские пожарища, и Калита, получив от Узбека золотой ярлык, наконец возвращался в Москву.
Отзвенели сосульки, срубленные лучами весеннего солнца, промурлыкали вешние воды, отзвучали песни-веснянки…
Стоял березозол[14] – пора, когда пчеловоды окуривают улья, когда вечерами кружатся девичьи хороводы и молодежь играет в горелки.
Бориска неспокойно ерзал в седле, все поглядывал вперед: скоро ли, скоро ли покажутся кремлевские стены? Дух занимало от ожидания – так бы соскочил сейчас с коня и побежал навстречу Фетиньюшке! Не терпелось обнять ее, вручить подарки, что купил еще в Орде: занозки-булавки, колечко да серьги с искрами – не ахти какие, да от души. А главное – вез ей сердце свое…
В Кремле, предупрежденные гонцом, готовились к встрече. Здесь царило праздничное оживление. И ковры, разостланные в горницах, и золотом тканные, в ярких цветах наоконники, и подсвечники с висюльками из хрусталя, и благоухание от ароматных вод – все говорило о радостном ожидании.
Фетинья, в новом голубом платье, расшитом цветными стрелками, оживленная, с пылающими щеками, уже с десяток раз взбегала на чердачную башенку-смотрильню: не едут ли?
…Отряд, простучав по деревянному мосту через ров, въехал в город. Князя встречал весь московский духовный собор, навстречу несли хоругви, иконы, торжественно пели попы, курился ладан, сверкали ризы и кресты. Калита неловко соскочил с седла, припал к иконе. К нему подошел, опираясь на посох, Феогност в сверкающей жемчугом митре, благословил возвращение, осенил крестом. Иван Данилович брезгливо бросил свой татарский колпак слуге, да, видно, не рассчитал, и колпак упал под конские копыта. Князь приложился к кресту. Далее все пошли пеши.
По всему посаду меж Москвой-рекой и кремлевской горой разметались кузни, сараи, дворы. Спускались вниз, упирались в береговое пристанище для судов кривые улочки, где жила городская беднота – «черные люди».
Из мастерской бус и браслетов выбежали поглазеть на крестный ход подростки в длинных холстяных рубахах. Возле дубильных чанов стояли, с трудом разогнув спины, кожевники. Высунулся из двери пекарни осыпанный мукой остроглазый отрок с буйно всклокоченной порослью на голове, крикнул восторженно дружку:
– Тимка, Тимка, глянь-кось: Бориска-то храбрец! А сзади наши, верно, выкуплены из полона татарского…
Бориска уже приметил знакомых, весело улыбался им:
– Здорово, горе-Григорий!.. А ты, Филипп, к Москве прилип?
Худой, высокий мастеровой Митроха, со впалыми щеками на темном от копоти лице, сказал знающе своему подручному-молотобойцу:
– Князь, слышь, Азбяка облукавил, ярлык, говорят, получил, да весь он в крови тверчан…
– А нам, поди, облегченье приходит? – вопрошающе глянул подручный.
– Пожалуй, татарва перестанет ездить, – раздумчиво ответил Митроха, но тут же угрюмо добавил: – Зато держись, свои бояре поборами задавят! – И уже совсем тихо пробормотал: – Бог сотворил два зла – богатого да козла… По Кочеве веревка давно скучает…
Отряд начал взбираться на гору.
Неистово чирикали воробьи, по-весеннему радостно вызванивали колокола. Над курными избами, садами в зеленовато-белой дымке, шатровыми крышами, над рекой и боярскими хоромами в причудливой резьбе от Кремля к темному бору плыл веселый перезвон.
Княгиня Елена вышла навстречу мужу празднично принаряженная. Серебряный венчик осторожно охватывал ее голову, подбитый шелком багряный плащ, скрепленный запоной у плеча, волнисто спадал на руку. Из-под плаща виднелась сорочка, украшенная внизу синим бисером. От волнения то поднималась, то опускалась на груди княгини золотая коробочка на цепочке.
Иван Данилович поцеловал княгиню в бледный лоб, спросил тревожно:
– Чада все во здравии?
– Все, – ответила она и, припав к его груди, замерла. На худых щеках заиграли нездоровые пятна.
Князь ласково отстранил жену:
– Пойду с дороги умоюсь…
Бориска встретил Фетинью неожиданно, на завороте широких сеней. Всегда так бывает: мыслью нарисуешь встречу, а получается совсем иное.
Они враз остановились друг против друга, словно приросли к полу.
Первым движением девушки было броситься к Бориске, да она сдержала себя, но очи – любящие, застыдившиеся – открыли больше, чем слова. И Бориска стоял недвижно. Ему бы сказать: «Вот и снова вместе, теперь вовек не разлучимся. После мая и обвенчаемся», пошутить: «Чтоб не маяться», а он молчал, язык словно прилип к нёбу. Сказать бы, как говорил про себя: «Здравствуй, яблонька весенняя, здравствуй, сладостная моя!» – но слова не шли с губ.
Фетинья повзрослела, в ней появилось что-то новое: была и такой, какую оставил, какой представлял в