Бессмертный человек никогда никуда не спешил бы, он, не торопясь, жевал бы банан, да и вряд ли вообще стал бы человеком, ибо только страх смерти заставил нас спуститься с уютных пальм и в конце концов взойти на алтарь великой, а потому попахивающей нетленностью литературы.
Да кому мы нужны со своими жалкими бебихами, спросите вы, и будете правы. Мы живем в тесной клетке собственных представлений о жизни, от которых даже соседу стало бы дурно, проникни он случайно в наши подернутые бренным мраком мысли.
Три вещи интересуют человека – секс, деньги и смерть. Лиши его этих трех супостатных величин – и он зачахнет. Рухнет его неторопливое существование, как деревянный мост, изъеденный неутомимыми термитами, этими живучими пособниками всякого рода смертей.
Великих, презревших секс и деньги, всё же волнует смерть, и они до конца жизни прячутся от нее в своих бессмертных философствованиях, пожалуй, не стоящих и понюшки паршивого табаку.
Хотите стать бессмертными? Это просто. Вот вам рецепт. Возьмите и забудьте, что вы смертны… Живите так, словно бы и через сто эпох вы будете надоедать своим присутствием безмолвным постаревшим звездам.
А когда придет время умирать, удивленно приподнимите правую (именно правую) бровь и скажите:
– Ну что ж, это весьма забавно, ибо только умерев, можно по-настоящему стать бессмертным.
Все мы бегаем вокруг этой смерти, как первоклашки перед строгой училкой. А вы возьмите и положите ей на стул кнопку, вот так сразу, без долгих взаимных ухаживаний, первого же сентября.
Человек должен беспокоиться не о сексе, деньгах и смерти, а о любви, дарении и жизни. Так что поздравляю вас; поняв это, мы уже на полшага продвинулись по пути к безмолвным постаревшим звездам…
ЗАБАВЫ ГЕРБЕРТА АДЛЕРА
Как у всякого холста имеется своя изнанка, так, разумеется, и у жизни есть оборотная сторона. Как бы ни была пуста и непримечательна в своей белесой нетронутости парадная фасадина, все же есть и скрытая ее сестричка, вся усеянная узелками, словно колкими полуснежинками-полудождинками, которыми столь славится погода, как раз та самая, какую весной сорок четвертого года не на шутку взбодренные бомбежками берлинцы окрестили со свойственным им пафосным сарказмом «фюрер веттер» – гитлеровская погодка. Кто бы мог подумать, что русское слово «ветер», скорее всего, произошло от немецкого слова «погода»? Я оплакиваю собранный на стыке чужих языков мой до оскомины милый язык…
Вот и теперь лил пронзительный, затопляющий подвалы ливень, иногда внезапно переходящий в снег, и снова казалось, что зима никогда не уйдет в область простоволосых воспоминаний.
Герберт Адлер ютился за обеденным столом в квартире дочери и чувствовал себя неловко, ибо присутствовал в этом неприхотливом, но опрятном жилище в отсутствии хозяйки. Он был человеком крупным и оттого, где бы ни появлялся, сразу же начинал ютиться, словно бы всяческое строение было ему тесно, что вызывало неудобство как у него самого, так и у всякого, кто находился с ним рядом. От смущения и неудобства гость спасался созерцанием букета роз, красиво расставленных в прозрачной простоватой вазе.
Герберт купил букет вместе с вазой и водой. Ему не хотелось возиться, ждать, пока сонные цветочные девушки соберут свою очередную занудную икебану. Он просто ткнул пальцем в готовый подарок и суетливо расплатился, словно бы стыдясь своей поспешности. Ведь всякий цеховщик, ремесленник без страха и упрека, будь то цветочник или башмачник, ждет, что мы посвятим его услугам вселенную безраздельного внимания… А Герберт не мог останавливаться на мелочах долго, а ведь розы – это мелочь, так, нечто сродни полуживому гербарию. Просто непростительно, как много внимания придается цветам, словам, жестам… Обычно розы привычны и затрапезны, но когда попадается действительно словно собранный для сомнительного шедевра почтовой открытки букет, не устаешь поражаться странному совершенству замысловатых ворховатостей, сплетающихся в единый розовый стан. Ах, эти мертвые цветы… Мы забываем, что они тихо и от этого как-то еще более безвозвратно мертвы. Мы любим созерцать их, вдыхать их посмертный аромат. Ах, эти цветочные мощи, предмет мимолетного поклонения и неминуемого забвения. Каким только шекспирам не вещали вы о своих несбывшихся проказах? Любопытно, есть ли такие цветы, которые испытывают эстетическое, буквально доведенное до экстаза, наслаждение от созерцания людей? Нет, не живых людей, а как раз наоборот, мертвых. Пожалуй, есть… Иначе отчего в последний путь провожают словно бы не сотрапезники усопшего, а ходячие цветники, рассаженные по периферии заданной каждому отжившему человеку траектории, внезапно или постепенно утрамбовавшейся в отправную точку исчерпанного и от этого почему-то особо отвратительно сладостного в своей очевидной завершенности бытия?
На столе были расставлены только что приобретенные подарки: разноцветные тарелки и салатница. Вся посуда была веселой и даже несколько кукольной раскраски. Тарелки были разными. Одни обладали голубой каемкой и сулили нечто комичное в силу своего именования: «тарелочка с голубой каемочкой», другие были зелены, как молодые стебельки, а что еще нужно молодости, как не все заменяющая собой зелень? Казалось, вот войдут такие предметы в обиход, и в доме никогда не будет пасмурно, потому что на фоне таких смешных тарелок и кружек просто не может совершаться ничего хмурого и обыденного.
Они с женой заехали в контору, где работала дочь, и взяли ключ, чтобы подготовить сюрприз ко дню ее рождения, расставив и разложив подарки. Ей исполнялось двадцать лет. В дни рождения вся семья привычно сходила с ума и не успокаивалась, пока не тратила несколько тысяч. В прошлом году они подарили дочери самую дорогую профессиональную фотокамеру, из тех, которые знаменитые журналисты таскают по горячим точкам, чтобы волновать нас очередной подборкой глянцевых кадров, роскошно, с шокирующими деталями отображающих страдание, голод и смерть. Энжела же – а именно так звали счастливую обладательницу заповедной камеры – фотографировала этой камерой лепестки, ветви деревьев, облака, мягкие игрушки и прочие девичьи атрибуты окружающего мира, неизменно включающие в себя двух ее котов, лениво спящих во всех вообразимых и невообразимых позах.
На этот день рождения Герберт Адлер купил большой холст и повесил его над обеденным столом в квартире своей внезапно повзрослевшей дочери. Ему хотелось, чтобы она нарисовала какую-нибудь картину: неважно, натюрморт ли, пейзаж, – важно, чтобы она творила. Иначе, считал он, повседневность засосет и эту душу, пока еще нетронутую вирусом обреченности на никчемность, повсеместно принятую за норму. Этот холст своей белизной будет напоминать, что вот же, есть возможность творчества, и она в любой момент может нанести свои несмелые, но значимые мазки на непочатую белизну холста.
Герберт Адлер ощущал, что белизна имеет своего рода непроницаемую защитную капсулу, эдакую скорлупу, оболочку, звонкую, как истинное, а потому не слишком хрупкое стекло… Попробуйте занести кисть над огромным холстом – и рука ваша неминуемо отпрянет, дыхание станет чаще, на лбу выступит испарина и неизбежно захочется сложить краски и кисти и не трогать эту абсолютную в своей пустоте белизну, ибо, как ни изысканны ваши порывы, первый мазок – это всегда грязь, порочная, тягучая полоска, кричащая, как рана вандализма, линчующая невинность холста, как толпа неброских идей, отдающих пошлятинкой вперемешку с безысходным, беспробудным, а потому столь естественным и обыденным для всякой толпы пьянством.
Чистый холст – это единственная связующая составляющая заговора против мастерства, ибо у гения и у бездарности холст одинаков до тех пор, пока на него не нанесен первый мазок. Точно так мы долго не решаемся приступить к жизни, но потом оказывается, что нечаянно, будто в забытьи или же по пьяни, мы извалялись в грязной обуви на собственном холсте, и дальше уже нет смысла воздерживаться. Мы пытаемся сделать вид, что ничего не произошло, что так все и замышлялось – довести вот это пятнышко до формы облачка, благо, что облака бывают любой, разве что не квадратной, формы, а вот эту мазню мы пытаемся превратить в высокозначимый намек на непредсказуемость, которая часто кажется гениальной, но оказывается лишь очередным симптомом нервного недомогания.
Испачканный холст подолгу зависает над нами, как надгробие нашего не реализовавшегося своезначия, а потом мы пытаемся спрятать его подальше, чтобы никто не увидел эдакого неуспеха. Хотя формы и пятна,