— Не делайте этого! — повторил священник с театральной интонацией. — Богом вас заклинаю! Это будет святотатство. Вас покарают отлучением.
Он говорил с таким пафосом, что Галарса заподозрил в нем эмиссара Службы — возможно, того самого, который договорился с орденом Святого Павла о погребении тела «далеко отсюда», на другом краю света.
— Не тревожьтесь, падре, — сказал путешественник. — Инспекторы — люди понимающие.
Вместе с ними он подошел к потертому прилавку и вручил им квитанцию на груз: «причал номер 4, адрес: виа Мерканди, 23, Милан». Под квитанцию подсунул два билета по тысяче песо.
— Это за беспокойство, — сказал он.
Инспектор, в голосе которого появилась певучесть, сунул бумажки в карман и, не моргнув глазом, заявил:
— Если так, поезжайте. В этот единственный раз даем разрешение.
— Другого не будет, — сказал Галарса, не устояв перед соблазном прощальной шутки. — Моя супруга второй раз не умрет.
Поднимаясь по трапу, он подумал, что Эвита за последние шестнадцать месяцев прошла через ряд смертей и что все эти смерти Она пережила: бальзамирование, тайные переезды, кинотеатр, где она была куклой, любовь и надругательство Полковника, безумный бред Арансибии в мансарде в Сааведре. Галарса подумал, что она умирала почти каждый день, как Христос в литургических жертвоприношениях. Но он, Галарса, не собирается помогать кому — либо повторить это, Все религиозные нелепости только ухудшили мир.
Теперь он каждое утро пробуждался от кошмаров клаустрофобии. Единственным утешением в невыносимой скуке плавания была коллекция дисков капитана, где фейерверки «Бостон попе» чередовались с небольшими ариями Перселла, которые Галарса когда-то исполнял на кларнете. На разболтанном проигрывателе, который ему принесли в каюту, он каждый день слушал Аллегретто из Седьмой симфонии Бетховена. Когда оно заканчивалось, он снова его ставил, оно не надоедало ему и не утомляло: церемониальный ритм этой музыки разбухал в его душе, как находившееся внизу тело, рос, смягчался и трепетал с такой же величавой дерзостью.
В порту Сантус делегация Вагнерианского общества погрузила на судно большой деревянный сундук с рукописями Тосканини. То были заметки и портреты, которые маэстро оставил там при посещении Бразилии семьдесят лет тому назад. Была совершена краткая церемония прощания возле входа в трюм: любительский оркестр исполнил похоронный марш из Героической симфонии и «Libera me»[114] Верди. Стоя рядом с гробом Эвиты, Галарса не упустил ни одной детали торжественного прощания. В кармане у него был револьвер «беретта», и он был готов без раздумий воспользоваться им, если кто-нибудь приблизится с зажженной свечой или букетиком цветов. Довольно с него всех тех уловок, к которым прибегал Отряд Мести, чтобы почтить Покойницу. Когда музыканты открыли футляры своих инструментов, он сжал рукоятку револьвера и принялся изучать лица, ища каких-либо подозрительных знаков. Однако ничего не произошло. Сокращенные музыкальные номера быстро улетучились в удушливом воздухе трюма.
Едва делегация удалилась, у Галарсы возникла мысль, что в ящике с рукописями спрятана зажигательная бомба. Капитану лично пришлось спуститься и открыть ящик, когда судно уже плыло курсом на Рио-де-Жанейро. Там оказались только партитуры, юношеские письма да пожелтевшие фотографии.
Тосканини был похоронен с величайшей пышностью 18 февраля, сообщил капитан вечером за ужином. Более сорока тысяч человек ждали прохождения погребального кортежа перед миланским театром «ЛаСкала».
— Я, — сказал он, — был среди них. Я плакал так, как если бы хоронили моего отца.
После заупокойного молебна двери театра растворились, и оркестр «Ла Скала» исполнил вторую часть Героической симфонии, ту самую, которую учтиво посвятили великому маэстро музыканты Сантуса. Потом украшенный пальмовыми ветвями и траурными кистями катафалк проводила грандиозная процессия до кладбища Монументаль.
— Вы не помните, сколько весил гроб? — внезапно спросил Галарса.
Одна из сидевших за столом дам запротестовала. Это не тема для застольной беседы, сказала она. Не обращая на нее внимания, капитан вполне серьезно ответил:
— Сто семьдесят три кило. Это сообщили во всех газетах. Я не забыл, потому что число соответствует дате моего рождения: семнадцатое число третьего месяца.
— Он, наверно, был очень худой, — предположил Галарса.
— Кожа да кости, — подтвердил капитан. — Учтите, что он скончался почти в девяносто лет.
— В этом возрасте уже и думать перестают, — вставила одна из дам.
— Тосканини столько думал, — возразил капитан, — что у него произошла закупорка сосудов мозга. И даже после нее, мадам, он приходил в сознание. Во время агонии он обращался к воображаемым музыкантам. Он говорил им: «Piu morbido, prego. Ripetimo. Piu morbido. Ecco, bravi, cosi va bene»[115], как тогда, когда дирижировал Героической симфонией.
Когда пересекали линию экватора, Галарса безо всякой на то причины начал чувствовать себя менее одиноким. Ему не хотелось читать, пейзажи берегов его не привлекали, солнце он терпеть не мог. Единственным его развлечением было спускаться в трюм и разговаривать с Персоной. Он приходил туда до рассвета и нередко оставался и после восхода солнца. Он ей рассказывал о бесчисленных болезнях своей жены и о несчастье жить без любви. «Тебе бы надо развестись, — говорила ему Персона. — Тебе бы надо попросить прощения». Он слышал, как струится Ее голос между громадами груза или по другую сторону корпуса, в море. Но, возвратившись в каюту, твердил себе, что голос мог звучать только в нем самом, в каком-то неведомом закутке его естества. А что, если бы Бог был женщиной? — думал он тогда. Если бы Бог тихонько покачивал грудями и был женщиной? Э, пусть об этом думают те, кому это важно. Пусть Бог будет чем угодно и кем угодно. Он никогда не верил ни в Него, ни в Нее. И теперь не время начинать.
Во вторую субботу мая вдали показался берег Корсики. Путешествие близилось к концу. Вскоре после полуночи Галарса принес проигрыватель в трюм, поставил его у подножия гроба, а сам улегся в том же положении, в каком лежала Покойница, скрестив руки на груди. Музыка Аллегретто наполнила его покоем, вознаграждавшим за все беды прошлого, музыка изображала в пустыне его чувств равнины и тихие заводи и рощи под дождем. Я Ее люблю, сказал он себе. Он любит Персону и ненавидит Ее. И не находит в этом ни малейшего противоречия.
«Конте Бьянкамано» стал на якорь в Генуе в восемь утра. Дворец Сан-Джорджо был украшен гирляндами лент и флажков, на большом маяке без надобности горел свет. Пока устанавливали трап и выгружали багаж, Галарса разглядел на площади таможни военный отряд. Два офицера в военной форме и в треуголках с плюмажами держали наизготовку сабли или жезлы возле запряженного лошадьми катафалка. Оркестр берсальеров исполнял арию «Va, penstero»[116] из оперы «Навуходоносор», которую пел невидимый хор. Между высящимися на площади статуями сновали стайки монахинь в накрахмаленных чепцах. Какой-то поразительно бледный священник изучал в театральный бинокль палубу корабля. Разглядев Галарсу, он указал на него пальцем и передал бинокль одной из монахинь. Затем побежал к пристани и выкрикнул фразу, затерявшуюся в шуме и гаме носильщиков. Возможно, он сказал: «Noi stamo dell'Ordine di San Paulo»[117] или же: «Ci vediamo domain a Rapallo»[118]. Путешественник на палубе был ошеломлен, растерян. Он был готов к дальнейшей поездке, но не к сюрпризам прибытия. Внезапно он услышал барабанную дробь. Потом наступила минутная тишина. Священник застыл в неподвижности. Всадники в треуголках воинственно подняли жезлы. Один из корабельных служащих, проходя мимо Галарсы, остановился и отдал честь.
— Что тут происходит? — спросил пассажир Де Мад-жистрис. — Отчего такой переполох?
— Zitto![119] — сказал служащий. — Разве вы не видите, что сейчас будут выгружать рукописи маэстро?
Лавина трубных звуков открыла триумфальный марш из «Аиды». Словно ловинуясь сигналу первых его тактов, гроб Эвиты заскользил по вращающейся ленте транспортера из трюма на пристань. Раздался оружейный залп. Восемь солдат в траурных шлемах подняли ящик и, напрягаясь, поставили его на катафалк, а затем накрыли итальянским флагом. Всадники стиснули поводья, и катафалк медленно стал