отходило нечто вроде закругленной ручки. Николь отчетливо видела его на фоне красного диска, изображающего солнце. Ее рука невольно потянулась к этой черной загогулине…
Николь зажмурилась, пытаясь избавиться от видения, но оно продолжалось. Ее пальцы сомкнулись вокруг черного предмета, что раньше во сне ей не удалось ни разу. Она подняла глаза и увидела, что не одна в гробнице. Человек, наблюдавший за ней из глубины погребальной камеры, был ей знаком — она видела его, когда попыталась представить себе автора надписи на табличке.
Как и в первый раз, его бездонные глаза смотрели на нее пристально и безмятежно. Как и тогда, они пытались что-то ей сообщить. Но теперь он улыбался. Открыто и по-доброму. Николь почудилось, что он хочет ее подбодрить.
Видение исчезло так же внезапно, как и появилось.
Девушка стояла у стола, сжав в руках табличку, и дрожала, а ее сердце бешено колотилось. Она вздрогнула и выронила табличку, как будто обожглась ею, и та с глухим стуком упала на стол.
Николь отпрянула к двери. Перевернув табурет и ни разу не оглянувшись на разложенные на столе таблички, она выбежала из комнаты.
К счастью, до конца рабочего дня оставалось совсем немного, поэтому Николь заперлась у себя в кабинете и позвонила Жану. Слушая гудки в телефонной трубке, она молила, чтобы архитектор оказался у себя в студии. Ее молитвы были услышаны, трубку снял именно Жан. Его голос бальзамом пролился на встревоженную душу Николь, и она осознала, как сильно к нему привязалась.
— Что с тобой? — спросил Жан, услышав дрожь в голосе девушки. — Что-то случилось или ты просто устала раздавать автографы?
— Дело в том, что… эти видения… Наверное, не стоит обращать на них внимания, но мне не по себе. Они кажутся такими реальными…
— И что ты видела на этот раз? — И вдруг до него дошло: — Но… ты не спала?
— Вот именно, Жан. Я говорила, что со мной такое бывает. Обычно я их вижу во сне, но иногда… Не знаю, как тебе это объяснить. В такие моменты мне кажется, что мой мозг мне не принадлежит.
— Опять этот черный предмет?
В его голосе звучала искренняя озабоченность, и Николь почувствовала себя немного лучше.
— Да. Я опять была внутри усыпальницы Сети I. И схватила этот предмет… И еще там был один человек… мужчина… он на меня смотрел.
— И что он сделал?
— Ничего. Просто смотрел… А потом улыбнулся.
— Ну вот, — сокрушенно произнес Жан. — Я так и знал. Ты ему нравишься. И я его понимаю. — Он помолчал, очевидно рассчитывая услышать смех Николь, но, не дождавшись, продолжил: — Но если серьезно, я думаю, тебе не стоит переживать. За последнее время произошло столько событий. Ты устала, это неудивительно. Вот увидишь, когда ты отдохнешь, все пройдет.
— Наверное, ты прав, Жан. Но смею тебя уверить, приятного в этом мало.
— У меня есть идея. Чтобы забыть об этом видении, тебе необходимо вытеснить его другими, более приятными впечатлениями. Например, воспоминанием о том, как я сижу рядом с тобой, мы потягиваем пиво и любуемся сумерками. Что скажешь?
— Жан, ты это серьезно? Мне и в самом деле крайне необходимо побыть рядом с кем-то… вроде тебя.
— Через двадцать минут я заеду за тобой. Встречаемся там же, где и всегда. Отца сегодня нет в городе, так что наследства я из-за этого не лишусь. Договорились?
— Ну еще бы! А ты собираешься… провести в Сен-Жермене ночь?
— А ты как думаешь?
Когда Николь положила трубку, ее настроение значительно улучшилось.
35
Зал, в который вошел Диего Рамирес, находился в конце узкого коридора с камерами по обе стороны. Проходя мимо закрытых дверей, доминиканец с удовлетворением отметил, что ни одно помещение не пустует. Здесь зловоние было особенно сильным, и Рамирес с наслаждением вдыхал смрадный дух.
Он проделал свой недолгий путь в полной тишине, которая — он это прекрасно знал — воцарилась с его появлением. Изредка он располагался у двери комнаты охраны, выходившей в коридор, приотворял смотровую щель и подслушивал разговоры заключенных. Иногда ему удавалось добыть ценную информацию, но больше всего ему нравилось ощущать исходящее от этих людей отчаяние, оставаясь незамеченным.
В зале его уже ожидали двое. Облаченный в сутану доминиканского ордена мужчина сидел в углу за столом. Ему было около пятидесяти и звали его Альвар Перес де Лебриха. В инквизиторском аппарате Севильи он исполнял роль помощника при Диего Рамиресе и так же, как и его шеф, состоял в легионе последователей Сатанеля. В знак приветствия доминиканцы лишь многозначительно переглянулись.
Кроме де Лебрихи в помещении был еще один человек. Одетый во все черное — просторные штаны и рубаху с рукавами по локоть, он стоял, подпирая стену у двери. При появлении Рамиреса он нехотя стал ровно, но выражение его лица не изменилось. Монахи знали его как Педро, и в его обязанности входило непосредственное применение к заключенным пыток. Инквизитор поздоровался с ним кивком головы и тут же направился к столу, где Перес де Лебриха уже разложил письменные принадлежности и чистые листы бумаги.
— У вас все готово? — поинтересовался он. И, не дожидаясь ответа, обернулся к палачу: — Педро, попросите начальника караула привести заключенного Гаспара де Осуну.
Оставшись вдвоем, монахи переглянулись.
— Сегодня на кону стоит намного больше, чем простое признание, — еле слышно произнес Рамирес. — Хорошенько это запомните, а остальное предоставьте мне.
Они слышали звук поворачивающегося в замке ключа и стон металлической двери одной из камер, отчего нарушенная тишина подземелья стала еще более зловещей. Спустя несколько секунд дверь камеры взвизгнула снова, выпустив заключенного, и захлопнулась за его спиной.
Вскоре на пороге появился Гаспар де Осуна в сопровождении двух гвардейцев. Они вели его под руки, а Педро шел позади. Рамирес обернулся к ювелиру, их взгляды встретились. Лишь краткое мгновение они смотрели в глаза друг другу, но инквизитор успел прочесть во взгляде заключенного одновременно покорность судьбе и вызов. Он к этому уже успел привыкнуть. Религиозные убеждения до известной степени укрепляли этих мужчин и женщин. Порой они проявляли стойкость, которой и сами от себя не ожидали и которую невозможно сломить. Гордыня служила для инквизитора доказательством истинности обвинений, выдвинутых против того или иного человека.
Это касалось не столько тех, кого обвиняли в исповедании иудаизма, сколько тех, кто проникся реформистскими теориями Лютера. Эти последние были так глубоко убеждены в своем интеллектуальном и догматическом превосходстве, что порой оказывали инквизиции довольно упорное сопротивление, хотя в конце концов все равно отрекались от своих верований.
Впрочем, Диего Рамирес знал, что к Гаспару де Осуне это не имеет ни малейшего отношения. Ювелира арестовали по обвинению в соблюдении обрядов иудаизма, но и обвинение, и подтвердившие его свидетели, были выдуманы, потому что де Осуна был нужен доминиканцу по причинам, далеким от вопросов веры. И следовало как можно скорее вырвать у него признание.
Поэтому Рамиреса встревожило вызывающее выражение лица этого человека, явно намеренного скрыть то, что доминиканец страстно желал узнать. И суда по всему, его убежденность в собственной невиновности была не менее сильной, чем у приверженцев той или иной религии. Чрезмерно развитое чувство собственного достоинства у ювелира подтверждало выражение легкого презрения, которое доминиканец успел подметить в его взгляде.