почувствовала себя, когда он уехал, какими пустыми были дни, когда он был далеко. – Я люблю тебя, – сказала она наконец, протягивая к нему руки. – Я люблю тебя…
Он схватил ее за запястья и отстранил от себя.
– Меня, Стиви? Или себя? А может, я только костыль – кто-то, что-то, на что можно опереться, когда нет никого более подходящего? Вот как все мне теперь кажется, и я не могу принять тебя на этих условиях.
Она вырвала руки и в отчаянье отвернулась. Почему он все так искажает? Почему не может просто обнять ее и держать, сказать ей, что все понял и что теперь всегда будет оберегать ее?
Его голос прозвучал возле ее плеча, очень тихо и мягко.
– Разве ты не понимаешь, Стиви? Ты не сможешь любить меня, пока любишь только себя, пока ты не откажешься от себя. Любовь – это награда, Стиви, сокровище, и дешево она не достается. – Он взял ее за плечи и развернул к себе. – А я мужчина, Стиви, а не костыль. Мне хотелось бы, чтобы ты любила меня так, как женщина любит мужчину. Бог свидетель, как сильно я этого хочу, но…
Стиви перестала слушать. Глядя на его движущиеся губы, слыша звук его голоса и видя выражение на его лице, она поняла, что потеряла его. Он обещал любить ее, но он лгал, как все остальные, а теперь старался свалить всю вину на нее.
– …видимо, тебе нужна такая помощь, какую я не могу дать, – продолжал он. – Страшно больно видеть тебя такой, как теперь, но ты мне не безразлична. Я полагаю, что ошибался, считая тебя достаточно сильной, чтобы сразу отойти от этой Забегаловки и всем, что с ней связано. А раз это не так, то позволь мне помочь и договориться о каком-то лечении… чего бы это ни стоило, Стиви…
Предложение затронуло ее больное место, напомнив адмиральский подход ко всему – уверенность супермена в своем собственном совершенстве, в то время как всех остальных надлежало учить и лечить под его руководством, как он тогда устроил ее «лечение» и приказал убить ее ребенка.
– Я не нуждаюсь ни в каком проклятом лечении! – закричала она. – И не нуждаюсь в твоей благотворительности и помощи. Раз уж ты считаешь, что я такая безнадежная, то убирайся отсюда и найди себе какую-нибудь благовоспитанную сучонку, такую ж непогрешимую, как и ты сам!
Ли прирос к месту, уставившись на Стиви, словно ждал, что она возьмет свои слова обратно. Она тоже поглядела ему в глаза и ничего не сказала. Сейчас она играла в ту же самую игру в гляделки, что и с адмиралом, и сдаваться не собиралась.
Наконец он повернулся и вышел, не говоря ни слова. Дверь тихо затворилась за ним. Однако тихое звяканье защелки взорвалось в ушах Стиви с оглушительностью бомбы. Звук этот показался ей более зловещим, чем с треском захлопнувшаяся дверь, отброшенная в припадке гнева. В его мирном согласии удалиться была окончательность, более страшная, чем гнев, который по крайней мере предполагал вероятность того, что человек потом передумает, попытается восстановить отношения. Нет, Ли совсем отказался от нее, осудил и вынес ей приговор в течение нескольких секунд.
Ей хотелось плакать, бить кулаками По подушке, залить ее слезами. Но слезы не приходили. Все, что ей удалось, это тихонько заскулить от боли. Словно решив, что это поможет ее энергии выйти наружу в крике беды и горя, она подошла к одному из шкафов и стала в нем шарить – там наверняка должны были оставаться какие-то снадобья. И нашла одну пилюлю, сине-зеленую; она даже не могла вспомнить ее название. Она проглотила ее без воды, не обращая внимания на горький вкус, а затем рухнула на постель. Через некоторое время ее тело начало пульсировать, а мозг окутала спасительная пустота. Что такое любовь? Она старалась припомнить. И кто такой был Ли?..
11
– Я ненавижу День Благодарения, как его празднуют в Нью-Йорке, – заявила Пип, взмахнув широким жестом, который включал в себя квартиру на крыше небоскреба и все, что с ней связано. – Ненавижу парад Mасу, клюквенный соус и дурацких трепаных пилигримов, ненавижу Нормана Рокуэлла.
Стиви не знала, поддерживать ли ей слова подруги что-то возразить. Прошел год после ее первого, одинокого Дня Благодарения в Нью-Йорке. Был ли этот лучше? Вместо одиночества у нее была Пип. И столько много замечательных вещей случилось с ней за эти двенадцать месяцев.
И все же в каком-то отношении он казался ей таким же плохим, как и в прошлом году… Даже хуже.
Пип закурила еще одну сигарету и начала расхаживать по комнате.
– Мне надо бы поехать вместе с Валентиной в Палм-Бич. Ты тоже могла бы отправиться со мной, Стиви… По крайней мере, нам достанется немного солнца, пусть даже оно холодней, чем здешнее кладбище.
– Твоя мать не захочет видеть меня там, – сказала Стиви. Она заметила, несмотря на все заверения Пип, что Валентина стала менее приветливой, когда они говорили по телефону или встречались у нее дома.
Пип остановилась перед одним из окон и стояла так, как-то подавленно, на фоне зубчатого горизонта Нью-Йорка.
– Правда, будь она проклята, Стиви. Ведь она и меня тоже не жаждет видеть. Разве что только полностью на ее условиях. Если бы она любила меня, то разве не стала бы принимать такой, как я есть?
– Конечно, – подтвердила Стиви. – Да тебя и невозможно не любить, такую, как сейчас.
«А меня?» И Стиви на секунду подумала про Ли. Пип подняла стакан водки, который до этого поставила на подоконник.
– Тебя тоже, моя обаятельная Стиви. Давай за нас! – Она быстро проглотила содержимое. Затем снова поглядела в окно. – Почему индейку называют птицей? – спросила она недоумевающим голосом. – Ведь она не может летать. Мы тоже не птицы, правда?
Они обе находились в странном состоянии – рефлексирующие, раздраженные, беспокойные, не знающие, что им делать. – Это началось с тех пор, как Самсон отверг их. Не было ни официального изгнания, ничего такого им не сообщали. Просто они пришли как-то в Забегаловку и обнаружили, что там пусто, завсегдатаи уехали «на объект», как им сообщили, снимать новый фильм Самсона. После нескольких телефонных звонков Пип выяснила, что «объектом» был на самом деле городской дом на Семьдесят седьмой улице на востоке, возле Сентрал-парка, принадлежавший Самсону. Он купил его несколько лет назад, но