очень-то интересовал; воображение поразили приплывшие к нему морские гости. Но, проходя мимо верещагинской дачки, она пристально разглядывала сквозь кипарисы и путаницу плетистых роз его молодую и нарядную, всегда в чем-то розовом, жену. А еще ревнивей следила за их детьми, когда тех приводили к морю. Уж очень чудно и чудно были одеты и мальчик и девочка: вроде бы просто, а не так, как наряжали отпрысков царскосельские и севастопольские богатеи. И что же теперь та красивая дама – вдова, а те дети – сироты?
Осенью 1904-го в Обществе поощрения художеств открылась посмертная выставка Верещагина. На ней побывал весь Петербург. Не отставали от петербуржцев и царскоселы. Публику привлекала не столько живопись, сколько слухи о необычности экспозиционного декора. По желанию вдовы залы оформлялись так, как это делал сам художник, выставляя картины за рубежом. Стены задрапированы бархатом темного бордо – чтобы лучше смотрелись холсты в золотых рамах и предметы этнографических коллекций. Восточные ковры. Оружие. Украшения. Амулеты. Ткани. Утварь. Все, что, не считаясь с расходами, Верещагин привозил из своих экзотических путешествий. Была воспроизведена в мельчайших подробностях и обстановка московской мастерской художника. Об этой огороженной забором чуть ли не средневековой конструкции и оттого похожей на крепость московской усадьбе за Серпуховской Заставой ходило множество слухов и пересудов. При жизни Верещагина вход в семейную цитадель посторонним, даже великому князю Владимиру Александровичу Романову, президенту Академии художеств, был строго воспрещен.
Интерес к выставке подогревал и ажиотаж зарубежных коллекционеров. Экспонировалось 426 работ. Аукцион обещал миллионы, но вдова, помня, как огорчался муж, когда лучшие вещи уходили за границу, продала их за гроши Придворному ведомству – в «казну». Денег от продажи еле-еле хватило на покрытие выставочных расходов. Даже в царскосельской «бурсе» шли толки о шикарной выставке. Жалели сирот, оставшихся без средств к существованию. Анну разговоры о потерянном миллионе не трогали. Она думала о другом, о том, что волшебного, сказочно красивого дома, где так счастливо жили тот мальчик и та девочка, нет и никогда не будет – он, так же как картины и коллекции их отца, продан чужим людям. Она потому лично и страстно сочувствовала сиротам Верещагиным, что и у нее отнимали дом детства. В ту же самую осень наследники купчихи Шухардиной, домовладелицы, заявили жильцам Горенко, чтоб те сыскали к весне другое помещение, поскольку дом решено продать. Это был бедный и совсем не красивый дом, бывший трактир, ветхий, в полуподвалах – мелочная лавочка и зловонная сапожная мастерская. Но это был почти ее дом. Зимой его заносило снегом, летом дворик буйно зарастал репейниками, из которых она с сестрой Ией лепили корзиночки… Анна сразу почуяла: быть беде. Так и случилось. Едва переехали, прибежал Сережа фон Штейн, муж Инны, он только что говорил с врачом: надежды на облегчение нет, последняя стадия чахотки. Не помня себя от нового горя, мать проговорилась: Андрей Антонович попросил у нее согласие на развод, и она согласилась.
Анна замолчала. Ни Андрей, брат, ни Валя Тюльпанова не могли ее разговорить, а Колю Гумилева она избегала. Но он все-таки ее находил, нарочно подружился с Андреем, ради нее уговорил родителей устроить на Пасху домашний бал. Уж лучше бы не устраивал! Едва войдя к Гумилевым, Анна сразу поняла – в этой семье все иначе, чем у них. Здесь дети – и свои мальчики Митя и Коля, и внуки от старшей вдовой дочери отца – главные люди. Николай и раньше рассказывал, что отец не только разрешил ему не ехать на дачу, когда открывали в Царском Селе памятник Пушкину, но и сам отвез на тот праздник, хотя что ему, корабельному врачу, кроме книг про путешествия, ничего не читавшему, Пушкин? Теперь-то Гумилев и сам перезнакомился со всеми столичными книжниками, а когда был маленьким, родители, заметив у младшего сына страсть к чтению, договорились со знакомым букинистом, чтобы тот за небольшую плату давал им книги «с возвратом». Возвращали не все, стоящее непременно приобреталось и содержалось в отменном порядке, где бы Гумилевы ни жили. А места жительства приходилось менять часто, и все из-за сыновей. Когда выяснилось, что Николай по состоянию здоровья не может учиться в казенной гимназии, продали дом в Царском Селе и переехали в Петербург, чтобы мальчик мог ходить в частную гимназию с щадящим режимом. А вскоре опять перебрались, и не куда-нибудь, а в Тифлис (у старшего сына Дмитрия врачи обнаружили туберкулезный очаг в легком). В Тифлисе Степан Яковлевич, хотя было ему сильно за шестьдесят, устроился на службу, чтобы оплачивать теплую, с удобствами, квартиру. То же с дачами: сначала приобрели Поповку, маленькое, без хозугодий, имение под Петербургом. Лошадей тем не менее держали, и только для того, чтобы Коля с товарищами мог играть в ковбоев!.. Едва наладили дачный быт, опять вмешались врачи: дескать, в Петербургской губернии сыро и холодно, надо переменить климат. Гумилевы, люди и немолодые и небогатые, тут же продали Поповку, чтобы купить дачу под Рязанью. Не для себя, для детей…
Матери Николая, Анне Ивановне, читать некогда. На ней дети, дом, огород, оранжерея, сад. Но все равно: каждую книжку на столе у сыновей просмотрит – чтобы, не дай бог, ерундой голову не забивали и глаза попусту не транжирили, у младшего и так со зрением нелады, астигматизм. И если б только о здоровье пеклись – любую искорку увлечения не гасили, а изо всех сил раздували, как воскресный самовар! Чуть увлекся Коля зоологией, а в дому – целый зверинец. И белка, и белые мыши, и птицы, и морские свинки!
После того «бала» Анна стала возвращаться из гимназии другой, тайной, долгой дорогой. Она не завидовала «мальчикам Гумилевым», но видеть их, особенно Колю, не хотелось: такие благополучные, ухоженные, залюбленные, пироги-соленья, пышки-варенья… Гумилев ее все-таки выследил, подкараулил в парке, выскочил из кустов, как бог из машины, оживленный, веселый, и говорил, говорил… О Париже, в который поедет, как только кончит гимназию. Об Африке. О сборнике стихов, для которого уже и название придумал – «Путь конквистадоров». А деньги на издание дает мать. И вдруг сделался прежним – чопорным и торжественным, взял за руку, повел к
Он повернулся и ушел. И не сказал ни единого слова.
Мгновение назад она ненавидела его: сопляк, начитавшийся Ницше! А сейчас ненавидела себя: черная, злая, вздорная. И если бы он обернулся… Он не обернулся.
В год гибели, перед самым арестом, в стихотворении «Мои читатели» Николай Гумилев вспомнит первую свою беду и обиду: они определили стиль его поведения и в жизни, и в творчестве:
Не простит себе своей первой женской вины и бессмысленной, безответственной жестокости и Анна Ахматова. В «Поэме без героя», начатой в сороковом году, в возрасте, какой почитаемый ею Данте называл
11 июня 1905 года Ане Горенко исполнилось шестнадцать лет. А первого августа, проводив мать и малышей в Киев, к старшей сестре, Анна и Андрей уехали к родственникам в Евпаторию. Ехали долго, почтовым, экономили деньги. Андрей пытался утешать сестру. Вот кончат гимназию, начнут зарабатывать, купят дом и опять соберутся все вместе. Как в Царском. И даже лампу отыщут такую, какая была в детстве, желто-керосиновую, а не масляную. И кажется, верил в то, что говорил. Но она-то знала: и рассеяние, и бездомность навсегда. Горько саднила и еще одна утрата – разлучение с Царским Селом, а значит, и с Петербургом. Судьба вдруг и разом отняла у нее все: отца, свой дом, свой сад, пусть с лопухами и крапивой, но сад, свою комнату, а главное – отечество, в том самом пушкинском смысле слова: «Нам целый мир чужбина, отечество нам Царское Село». А это как дышать одним легким.