даже ближайших подруг несостоявшейся деловитой парижанки. Лидия Корнеевна, хотя и догадывалась, что А.А. подобрела к бросившим землю, была почему-то уверена, что в ахматовском случае этот вариант невозможен. И вдруг… Спросить, правда, не осмелилась. Да Ахматова и не смогла бы ответить что-нибудь внятное, если бы Чуковская все-таки спросила: а что стало бы с вашей поэзией, если бы вы оказалась там… Проще всего было решить раз и навсегда: на чужбине она перестала бы писать. Но это – игра в поддавки, потому что лучшие свои вещи Цветаева создала не здесь, а там; вернувшись, Марина замолчала: молчание и накинуло на певчее ее горло самоубийственную петлю. И Георгий Иванов из Жоржика в эмиграции стал поэтом. А Набоков? А Бунин? Ни стихов, ни прозы молодого, еще здешнего Бунина Анна Андреевна не любила, и не только потому, что не могла простить злую и мстительную эпиграмму, в которой Иван Алексеевич с какой-то бабьей истеричностью изобразил ее костлявой мегерой. Стихам недоставало силы, прозе – энергии. Нобелевскую премию Бунина она считала сугубо политическим актом, и тем не менее, читая его эмигрантские вещи, вспоминала Мюссе: «Я пью из небольшого стакана, но он мой». «Полынью пахнет хлеб чужой»? Литература не хлеб, полынная горечь ей не противопоказана…

Из страны воспоминаний в белодневность Ахматову выдернул процесс Бродского, и вряд ли в ближайшее время она бы туда вернулась, если бы к ней на Ордынку не пришел Зенкевич. Неожиданно – Анна Андреевна его совсем не ждала. Впрочем, Зенкевич всегда приходил неожиданно, редко, но регулярно. Приносил очередной сборник переведенных стихов. Кажется, были и свои, но Ахматова их не читала, только перелистывала, потому что они были написаны человеком с запечатанным сердцем. Потом книжечки таинственным образом исчезали. Она их не искала и о пропаже не жалела, уверенная, что у тех, кто «стибрил», сохранятся лучше, нежели у нее. Но в 1964-м Михаил Александрович принес не стихи, а прозу – машинопись беллетристических мемуаров «Мужицкий сфинкс». Вручая аккуратную папку, коротко изложил историю рукописи: начал писать в 1921-м, после казни Гумилева. В 1926-м окончил вчерне и отложил, не до того было: женился, поступил на службу, потом достал из-под спуда и колдовал над текстом еще год. А.Н.Тихонов, в ту пору директор издательства «Федерация», помнивший и автора, и его героев по совместной работе во «Всемирной литературе», собирался издавать, расходы на перепечатку оплатил, но не издал.

…Дождавшись, пока Ардовы утихомирятся, Анна Андреевна плотнее прикрыла дверь и сдвинула лампу на самый край прикроватной тумбочки. За сорок лет подпольного прозябания машинопись пожелтела и стала хрупкой, но шрифт четкости почти не утратил. Читать внимательно и с самого начала про «мужицкого сфинкса» не хотелось, она раскрыла мемуар наугад. Оказалось, однако, что именно на той странице, где Михаил Александрович вспоминал совсем не про мужицкое, а, судя по деталям, подробности их мимолетного, полувековой давности, коротенького полуромана:

«…Беглые, урывками встречи (она всегда куда-нибудь торопилась) и неожиданное для обоих сближение, сладостное и мучительное, короткое, после поездки на острова, в кабинете ресторана, под электричеством, с губами, пахнущими свежестью невского ледохода и настоем только что выпитого ликера… Испугавшись неожиданного сближения, она стала избегать меня… Я мучительно ревновал, добивался свиданий, а тут еще вечер в 'Бродячей собаке' и ухаживания Гумилева… Может быть, в этом не было ничего особенного. Но в подвале 'Бродячей собаки', где терялись представления о времени, где в ароматах духов и сигар еще прела плесень щелока и застарелого ревматизма прачек, где на сырой штукатурке стен изысканнейшими художниками были намалеваны яркие извращенные изображения женщин, птиц и плодов, там все, особенно перед рассветом, принимало необычайные, фантастические размеры, такие же, как моя ревность. С отчаянием блоковского Арлекина смотрел я, как усадил Гумилев мою подругу в извозчичью пролетку… Во что бы то ни стало я хотел увидеть ее и объясниться. Объяснение ни к чему не привело… Ее рассказ о том, что она обещала Гумилеву быть у него в четыре дня в редакции «Аполлона», еще более воспалил мою дикую ревность… На Морской я зашел в охотничий магазин и неторопливо, советуясь с приказчиком, чтобы не выдать себя… выбрал длинный кинжал, каким прикалывают затравленного волка или кабана… Ровно в четыре часа я позвонил по телефону ей. Нежным усталым голосом она жаловалась на дурное настроение, говорила, что не будет у Гумилева… Я чувствовал себя как приговоренный к смертной казни при объявлении о помиловании. В редакцию «Аполлона»… я все же зашел. Как ни в чем не бывало, сидел и дружески разговаривал с Гумилевым. Только раз при взгляде на его цветной жилет вспомнил, что вот сюда, распарывая материю, должен был вонзиться глубоко тот охотничий кинжал, что лежит у меня там, в боковом кармане пальто…»

И перо, и память у автора «беллетристических мемуаров» были точными, и попади ей эта проза лет тридцать назад… Но сейчас Анне Андреевне сделалось скучно, глаза слипались… Длинный охотничий кинжал – какая бульварщина! Она с натугой затолкала рукопись под подушку, достала из сумочки нитроглицерин и выключила лампу. Но уснуть не удалось.

…Она уже замужем была, все свои знали, Мишенька же, как всегда, не в курсе. Кинулся к ней, лестница в «Аполлоне» мраморная, дорожка ковровая, они внизу, Гумилев наверху. Не поднимайтесь, Аничка, я – мигом. Коля ей на людях и после свадьбы иногда «вы» говорил… Но тогда еще и «Собаки»-то не было… А вот цветной жилет у Гумилева и впрямь был, надо же, запамятовала, ей не нравилось, да-да, был, наверное, в Париже тайком от нее купил. Дорогой, модный, Николаю не шел, она его Блоком язвила: «Шотландский плед, цветной жилет, ваш муж презрительный эстет»… Сколько же лет между смешной сценой в «Аполлоне» и поездкой на острова пролетело? Три? Четыре? Выходит, четыре… В ресторане, на островах, когда целовались, сказала… Как-то так сказала. Кажется, так. Мне теперь все можно, мы с Николаем Степановичем разошлись. Пока, мол, у подруги поживу, квартира огромная, детей нет, мы с ней с детства дружны. И телефон Срезневских продиктовала. Мишенька его на меню записал. Туда, наверное, и звонил. После ресторана она действительно старалась избегать его. В «Собаке» садилась подальше, не за свой столик. Благо и граф Зубов в ту зиму зачастил в их богемный уют. За графом, как за оградой, не перемахнешь, не присоседишься. И вдруг Гумилев заявился, два дня пропадал. Ни в Царском, ни на Тучке. Ищи-свищи. А в «Собаке» сразу к ней кинулся. Зубов скривился и откланялся. Гумилев просветлел и закавалерился. Еще бы! Виноватый. И к Вале отвез, когда попросила – у меня жар, Коля. Вот Зенкевич и взревновал. Как долго она ничего такого в его поведении не замечала? А когда заметила… Дату, как и весь тот день, точнее, ночь в «Собаке», а потом в мерзком ресторанчике на островах, поутру, проснувшись, «вынула» из памяти. Тогда у нее такие фокусы замечательно получались. И всю жизнь спокойно и ясно глядела Михаилу Александровичу в глаза, как если бы меж ними ничего и никогда не было. И только через полвека… Надо же, как совпало, ровно через полвека!

Почти месяц пожелтевший «Сфинкс» дремал на подоконнике. Перед самым отъездом в Ленинград Анна Андреевна, усовестившись, все-таки заставила себя хотя бы его полистать. И сразу же наткнулась на такое, что тут же попросила Нину Антоновну обменять билет… Она же уже почти доказала и граду и миру, что Николай Степанович никакого отношения ни к «заговору Таганцева», ни к Кронштадтскому мятежу, ни к созданной «профессором географии» Петроградской Боевой Организации никакого отношения не имел, а в «Сфинксе» именно Гумилев, а не краснобай Таганцев – главный организатор и координатор боевых операций. Таганцев в «беллетристических мемуарах» Зенкевича только витийствует, а действует Гумилев, не сам, конечно, через надежных людей. По Зенкевичу выходило, что и убийство Урицкого (осенью 1918 года), и действия Ленечки Канегиссера, приговоренного к смертной казни за выстрел в председателя Петроградской ЧК, – звенья одной цепи, которую и закручивает, и раскручивает Николай Степанович. И везде рядом с ним некая Эльга, мистическая и великолепная. Господи, да это же чуть ли не цитата из пунинского дневника! В панике А.А. вызвонила Лукницкого – на конец года запланирована ее поездка в Италию: а вдруг там, где проверяют документы, обнаружат что-нибудь подобное тому, что насочинял Зенкевич? Лукницкий ее успокоил: в деле Гумилева, помимо уже известного, ничего крамольного нет. Анна Андреевна вздохнула с облегчением и, возвращая Зенкевичу рукопись, сказала самым вальяжным, самым королевским из своих голосов: «Какая неправдоподобная правда!»

Правда, как выяснилось с годами, оказалась очень даже правдоподобной. После смерти Зенкевича его вдова А.Н.Зенкевич вынула из письменного стола мужа тот самый длинный охотничий кинжал, который А.А. сочла беллетристической выдумкой, а его внук, публикуя рукопись, обнародовал следующие слова Александры Николаевны: «При жизни автора я была связана словом: 'Рукопись не читать!' Тем сильнее книга произвела на меня впечатление теперь… Кто Эльга? Конечно, Ахматова: точнее, она стала

Вы читаете Ахматова: жизнь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату