удалось уберечь и от знакомства с единокровным братом (Орест Высотский познакомился с Львом Гумилевым несколькими годами ранее). По чистой случайности младшего сына поэта неожиданно выпустили, уже перед самой войной. Ольга Николаевна в случайность не поверит, будет считать: если б не ее хлопоты, Орест получил бы, как и Лев, минимум десять лет ИТЛ – исправительно-трудовых лагерей. Ухаживая за Анной Андреевной, убирая, стряпая, она пыталась отблагодарить за оказанное гостеприимство. (А.А. говорила Лидии Корнеевне, что не может есть; лишь Высотской удается приготовить что-то такое, что она способна проглотить, да и то под Ольгины уговоры.) В те страшные годы Ахматовой и в голову не приходило видеть в матери Ореста пусть и бывшую, но соперницу. Она совершенно спокойно объяснила Чуковской, что у младшего брата Левушки «совсем Колины руки». Однако о том, что Гумилев впервые открыто и гласно изменил ей именно с этой женщиной, не забыла. Михаил Ардов, исполнявший при Ахматовой роль посыльного, когда та, приезжая в Москву, останавливалась в квартире его родителей, на легендарной Ордынке, рассказывает в своих воспоминаниях, как однажды его отправили за Высотской якобы по важному и неотложному делу. Выяснилось, однако, что никакого важного дела не было. Просто Анне Андреевне сшили на редкость удачное платье, и ей не терпелось
Сохранились два литпортрета, запечатлевших Николая Гумилева в предвоенный год, когда по возвращении из последнего путешествия в Африку он стал человеком, о котором говорят, знакомства с которым ищут. Первый принадлежит перу беллетристки Тэффи:[26]
«Встречаться с ним я любила для тихих бесед. Сидеть вдвоем, читать стихи. Гумилев никогда не позировал. Не носил байроновских воротников с открытой шеей и блузы без пояса, что любил иногда даже Александр Блок, который мог бы обойтись без этого кокетства. Гумилев держал себя просто. Он не был красив, немножко косил, и это придавало его взгляду какую-то особую «сторожкость» дикой птицы. Он точно боялся, что сейчас кто-то его спугнет. С ним можно было хорошо и просто разговаривать».
Второй, поэтический и резко контрастный портрет Николая Степановича в 1913 году, не слишком мастеровитый, зато, как иногда случается с работами дилетантов, на редкость похожий на оригинал, написал сосед Гумилевых по Царскому Селу, литератор Эрих Голлербах:
Эриха Голлербаха Анна Андреевна недолюбливала. Сын владельца самой вкусной и популярной в Царском Селе немецкой кондитерской, для нее он так и остался парвеню. Что бы тот ни делал, в том числе и для нее лично, например альбом «Образ Ахматовой», все казалось ей вульгарным. Даже на его лице, красивом и благопристойном, она замечала лишь следы всемирной пошлости. Особых талантов за сыном кондитера не водилось, но он был прирожденным коллекционером, и этой его страсти мы обязаны сохранением и публикацией писем Анны Горенко к Сергею фон Штейну. Но это мы, читатели Ахматовой, убеждены, что без девичьих писем ее биография будет неполной. Сама Ахматова так не считала и до конца жизни не смогла простить соотечественнику по Царскому Селу этой бестактности.
Но вернемся к истокам «трагической осени». По воспоминаниям Ореста Высотского, его мать навсегда рассталась с Гумилевым ранней весной 1913 года, еще до отъезда того в Африку, и что разрыв был для влюбленного Николая Степановича обескураживающе неожиданным. Версия красивая, но, на мой взгляд, не соответствующая действительности, даже если широко известное стихотворение, где Гумилев сравнивает себя с «несчастным Налем», «проигравшим» свою Дамаянти, и впрямь посвящено Высотской, а не Ахматовой. Вряд ли Гумилев, с его-то обостренным чувством мужского достоинства, стал бы спрашивать (письменно) у женщины, с ним порвавшей, «куда привезти» обещанную «леопардовую шкуру». А он об этом спрашивал в открытке, посланной по прибытии в Африку в мае 1913 года. Это во-первых.
Во-вторых. Поскольку доподлинно известны и дата появления на свет Ореста (20 октября 1913 г.), и день отъезда Гумилева из Петербурга (7 апреля того же года), реальнее предположить, что причина разрыва – неожиданная реакция Гумилева на сообщение Ольги Николаевны о своей беременности (не отменил отъезд, не пообещал немедленно развестись с законной женой и т. д.). Анна Андреевна всех этих подробностей смягчающих вину обстоятельств наверняка не знала, – Гумилев по обыкновению не снизошел до объяснений, – и потому никак не могла сообразить, что же ей-то делать. Разводиться? А Анна Ивановна? А Левушка? Единственный выход – убедить себя, что причудливая «личная жизнь» мужа не имеет к ней «решительно никакого отношения». Честно говоря, это решение было всего лишь хорошей миной при проигранной игре в семейное счастье, но иной возможности сохранить лицо у нее в ту осень не было. К тому же Николай продолжал вести себя так, как если бы ничего особенного не случилось. Вот только никак не хотел ехать в Царское, и когда Анна жаловалась, что на Тучке и холодно, и тесно и что Анна Ивановна сердится – бросили, дескать, мальчишку, – отмахивался: дела, дела, дела. Наконец уговорила.
Хотели приехать пораньше, но припозднились. Мальчик уже спал, свекрови нездоровилось, Шурочка, накрыв чайный стол, от совместного чаепития отказалась, ушла к себе.
Только уснули, как тут же проснулись: на половине Анны Ивановны криком кричал Гумильвенок. Николай Степанович не выспался, встал мрачный и тут же стал собираться. Анна тоже хотела ехать в город, но свекровь сказала почти сердито:
– К сыну ступай, у него уши болят. Коля до Тифлиса тоже маялся. Нет, не плакал. Сидит в кроватке и качается как китайский болванчик. А Лева орет словно резаный. Иди потаскай, у нас с Шурой руки отваливаются. И няньку надо менять, эта раззява и простудила. Отпросилась к своим на вечер, третий день глаз не кажет…
От неожиданности Анна, доставая носовой платок, выронила сумочку. Но свекровь уже смягчилась: да не волнуйся ты так, утрясется.
И в самом деле утряслось. Привезли сухие березовые дрова, Александра Степановна привела новую, добрую няньку, Коля-маленький стал спускаться в столовую к обеду, Дмитрий со своей немочкой куда-то упорхнули, Анна Ивановна перестала хвататься за поясницу, а Левушка орать по ночам.
Согнав с кушетки Молли, Анна перестелила постель, а сама все прислушивалась к кукушке в часах. А вдруг Николай все-таки приедет – с последним или, наоборот, первым утренним поездом, каким они в прошлом году обычно возвращались из «Бродячей собаки»? Кукушка прокуковала шесть раз. Значит, и сегодня не будет. На цыпочках пробралась в мужнин кабинет, куда не заходила с тех самых пор. Пачку разлучных писем Николай демонстративно оставил на прежнем месте. Рядом – заложенный голубой бисерной змейкой Баратынский.
Задернув штору и включив верхний свет, она забралась с ногами в кресло. Читала глазами, но стихи сами перекладывали себя на голос – не ее, Колин: