было дома, и она, придя вдруг, сказала Алексею Федоровичу: 'Хотите, почитаю страшненькие стихи?' И она прочла ему пять стихотворений Гумилева, обращенных к ней… Алексей Федорович слушал их, потрясенный».

Какие именно стихи Николая Степановича прочла в тот вечер Ахматова, Козловский жене не доложил. Однако, зная, что он в то время писал оперу «Улугбек», главная героиня которой – любимая наложница хана китаянка Син Дун-фам, можно предположить, что одним из пяти было стихотворение Гумилева «Я верил, я думал…». В сборнике «Чужое небо» им открывается цикл «Посвящается Анне Ахматовой». Китайские эти стихи любил Блок, вообще-то Гумилева не любивший.

Я верил, я думал, и свет мне блеснул наконец.Создав, навсегда уступил меня року создатель.Я продан! Я больше не божий! Ушел продавец,И с явной насмешкой глядит на меня покупатель.Летящей горою за мною несется Вчера,А Завтра меня впереди ожидает как бездна,Иду… но когда-нибудь в бездну сорвется гора,Я знаю, я знаю, дорога моя бесполезна.И если я волей себе покоряю людей,И если слетает ко мне по ночам вдохновенье,И если я ведаю тайны – поэт, чародей,Властитель Вселенной – тем будет страшнее паденье.И вот мне приснилось, что сердце мое не болит,Оно – колокольчик фарфоровый в желтом КитаеНа пагоде пестрой… висит и приветно звенит,В эмалевом небе дразня журавлиные стаи.А тихая девушка в платье из красных шелков,Где золотом вышиты осы, цветы и драконы,С поджатыми ножками смотрит без мыслей и слов,Внимательно слушая легкие, легкие звоны.

Стеклянный звонок… сердце – фарфоровый колокольчик… легкий звук… легкие звоны… большие лондонские часы с серебряным звоном, которые били новогоднюю полночь…

Не стану даже предполагать, что шелка, в которые узбекские костюмеры одели Халиму Насырову, когда та пела свою последнюю арию в опере Козловского, были красными (стараясь удержать власть, Улугбек уступает Син Дун-фам сыну, но это не спасает ему жизнь, он гибнет, а вместе с ним добровольно идет на смерть и красавица китаянка). А вот в том, что Анна Ахматова и впрямь загодя чуяла беду и горе – не сомневаюсь ничуть. Не успел Козловский отторжествовать первый крупный успех, как тяжкой горою на него навалилось его Вчера. Блистательно одаренный музыкант, который к тому же непростительно молод и непозволительно хорош собой, сосланный в южную провинцию в относительно «вегетарианском» 1936-м, Алексей Федорович, не в пример Осипу Эмильевичу, сделал из случившегося мудрый вывод: осторожное отступление в тень, в тишину, в исчезновение с авансцены, а значит, и из зоны повышенного риска, – единственный, в его сверхрискованных обстоятельствах, шанс на выживание. Вдобавок он ведь не просто спрятался «в великолепной мгле чужого сада», а искренне полюбил страну своего изгнания, да еще и сумел укорениться в ее музыкальной культуре, стать ей, культуре, необходимым. Благодаря его усилиям, и узбекский оперный театр, и солисты этого театра неизменно занимали первые места на парадных смотрах, льстивших честолюбию Сталина. Однако в 1944-м, когда началось великое переселение ненадежных народов (калмыков, крымских татар, чеченцев и т. д.), даже эта «охранная грамота» утратила надежность, и в соответствующих органах сразу же «вспомнили» о нехорошей анкете гражданина Козловского А.Ф.: мало того что ссыльный, так еще и женат на особе, выросшей в Америке… В разгар решающего наступления на внутренних врагов, осложненного вынужденно-тесными контактами с Америкой и американцами, эта биографическая подробность была смертельно опасной. Если не для автора «Улугбека» лично (его хозяева Страны белого золота, может, и смогли бы отстоять), то для Галины Лонгиновны, дочери члена царской Думы – наверняка… И Алексей Федорович, видимо, сделал то единственное, что он мог сделать в данной ситуации, чтобы спасти жену: написал симфоническую поэму о Сталине. В феврале 1944-го она была исполнена на декаде советской музыки республик Средней Азии. Если вспомнить, что Анна Андреевна, удивляясь всесторонней одаренности Козловского, говорила о нем: «Наш Козлик – существо божественного происхождения», легко представить себе, как могли потрясти его стихи Гумилева: Я продан! Я больше не божий!

Впрочем, и пяти лет не пройдет, как линии судеб Ахматовой и Козловского снова трагически сблизятся: спасая арестованного осенью 1949-го сына, Анна Ахматова опубликует в «Огоньке» посвященный Сталину цикл верноподданнических стихов «Слава миру». Когда журнал дойдет до сосланного в Заполярье Николая Пунина, он отзовется на эту публикацию так: «Стихи в «Огоньке» прочитал: я ее любил и понимаю, какой должен быть ужас в ее темном сердце» (из письма к М.Л. Голубевой от 17 ноября 1950 г.). И еще раз, в более позднем письме к дочери: «Акума висела на волоске. Вероятно, ее спасли стихи в 'Огоньке'».

Предполагаю также, что к Козловскому, точнее к Козловским, вначале, в замысле обращено и знаменитое «Так не зря мы вместе бедовали» (21 июня 1961 г.). В первом варианте строка «вместе с ними я в ногах валялась у кровавой куклы палача» звучала более интимно – «вместе с вами», то есть была теснее связана с первой строкой: мы вместе бедовали, а потом вместе с вами я в ногах валялась…

В записях, сделанных Дувакиным, есть и еще два момента, на которые, по-моему, необходимо обратить особое внимание. В уже упоминавшемся «совписовском» сборнике Г.Л.Козловская вполне подробно рассказала и о том, как ее муж к шестидесятилетию получил от Анны Андреевны еще один «бесценный дар» – только что вышедший сборник «Бег времени» в знак «вечной верности». Однако из печатного текста исчезла немаловажная подробность – уточнение, что Анатолий Найман с подарочным экземпляром «Бега времени» был послан Ахматовой в Ташкент «специально», чтобы успел точь-в-точь ко дню рождения юбиляра – 15 октября 1965 года (на этот раз Ахматова, видимо, не понадеялась на пунктуальность уже не сталинской, а брежневской почты).

Больше того: по наблюдению Г.Л.Козловской, весной 1944 года Ахматова вовсе не торопилась уезжать из Ташкента, «где ей было очень хорошо», Гаршин ее «сорвал», и уезжала она «даже с каким-то внутренним сопротивлением». Конечно, это только мнение, но оно, во-первых, подтверждается упомянутой выше «Изменой», а во-вторых, хоть как-то, но объясняет недовольство Н.Я.Мандельштам, которая чуть ли не в каждом письме Б.С.Кузину жалуется на подругу. Дескать, все давно разъехались, Ташкент опустел, даже Пунины уже несколько месяцев как сдвинулись с места, а Анна Андреевна все медлит и медлит… Объяснение, не спорю, косвенное, и его, при желании, вполне можно было бы «дезавуировать», если бы не ахматовские стихи, датированные 28 сентября 1945 года. Те самые, где она называет свои ташкентские годы «волшебными»:

Я восемьсот волшебных днейПод синей чашею твоей,Ляпислазурной чашейТобой дышала, жгучий сад…

Л.К.Чуковская не любила ташкентских стихов Ахматовой. Ее честная и простая душа, ее здравый и ясный ум терялись и оступались в несоответствиях: каким образом, где – в грязном, замордованном, перенаселенном населенном пункте, в этой помойке – можно увидеть «жгучий» сад? Между тем именно по таким волшебным местам Козловский прогуливал Анну Андреевну, когда отступала, умерялась жара. И этот старый, вечный Ташкент ничуть не отличался от того волшебного города, от той «голубой Азии», какую двадцать лет назад высмотрел в нем Есенин: «Уводя ее в дебри Старого города, он пытался приоткрыть ей все, что он смог сам полюбить, всю прелесть и очарование узбекской народной жизни… Привел он ее однажды в тот „рай“,[68] где мы прожили три года до войны. Два дома, два сада с черешнями и персиками, которые то цвели, то плодоносили. У стены серебристая джида, у которой одно из самых благоуханных цветений на земле. Урючина и огромный тополь укрывали половину сада и мангал в углу, где почти всегда тлел огонек. Там было все – и виноградная лоза, и розовый куст, и арык, бегущий вдоль дорожек, где притаилась душистая мята всех оттенков и ароматов. Все чисто, все полито».

Козловские, похоже, все-таки настаивали, доказывая, что для ее сердца постоянные мотания между Москвой и Ленинградом опаснее, чем два часа на «Ту»… Но и отказываясь, и сердясь, Анна Андреевна каждый раз, встречаясь с Галиной Лонгиновной, «с пристрастием расспрашивала о саде, о прудике, о деревьях, просила даже снова и снова рисовать ей планировку дома и усадьбы». А может быть, и сравнивала как бы свой азийский дом («Он прочен – мой азийский дом») с арендованной у Ленинградского литфонда унылой полуказенной Будкой. Во всяком случае, существованием в ее судьбе этого Дома может быть, на мой взгляд, объяснено появление в записных книжках, заполнявшихся в 1958–1959 годах, в комаровском одиночестве, следующего наброска:

…………………………………Стеклянный воздух над костромСтруится и
Вы читаете Ахматова: жизнь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату