Вернувшись в Москву, Легостаев узнал, что Семен принят в пограничное училище и уехал учиться. Переписывались они редко. Прошло два года, и Легостаев, прикинув по календарю, послал Семену телеграмму с поздравлением об окончании училища. Позже он узнал, что не ошибся — Семен действительно был произведен в лейтенанты и получил назначение на западную границу.
…Легостаев очнулся. Он вдруг вспомнил, какой гимн одиночеству пропел в свое время в Велегоже Ярославе и Максиму, и ему стало стыдно. Просто бравировал, хотелось блеснуть оригинальностью мысли, а получилось нечто несуразное и фальшивое. Да и не нужно было лезть к этим молодым, в чужой монастырь со своим уставом. Потому и вышло все так нелепо и глупо — молодые сбежали тогда, пришлось бежать и ему. Не жизнь, а какое-то сплошное бегство от жизни…
ГЛАВА ПЯТАЯ
Пете не спалось. Он долго ворочался в кровати. Было душно, табачный дым еще не весь вытянуло в раскрытое окно. Осторожно, чтобы не потревожить крепко спавшую, намаявшуюся за день Катю, Петя выбрался из постели, накинул на плечи куртку, прихватил электрический фонарик и вышел на крыльцо.
Над Немчиновкой стояла тихая, еще по-летнему теплая ночь. Вдали за лесом угадывались желтоватые огоньки Москвы. Гулко, будто у самой дачи, прогрохотал ночной поезд. В соседних дворах сонно перебрехивались собаки. Со стороны пруда доносился всплеск воды: то ли причаливали к берегу запоздалые рыбаки, то ли кто вздумал купаться. Звезды горели ярко, не мигая.
Петя чиркнул зажигалкой, закурил папиросу. Катя не любит жить уединенно, почти каждое воскресенье — гости. В ушах все еще слышались их голоса, обрывки разговоров, мелодии песен. Голова была тяжелой. «Ты, как всегда, малость перехватил, — мысленно, укорил себя Петя. — Пора знать меру, гений журналистики. Все идет отменно до того момента, пока в рот не попадет одна-единственная лишняя капля. Остерегайся лишней капли, король репортажа!»
Петя пребывал все в том же приподнятом, радостном состоянии, какое вселилось в него еще с утра и так и не улетучилось. Но все же было в его думах и такое, что вызывало чувство неудовлетворенности. «Устаешь от знакомых людей — каждый из них по-своему интересен, но в каждом — все давным-давно знакомо, наперед знаешь, что они скажут, какие взгляды будут отстаивать. Масштабы не те. И все — здесь, на месте, без всяких командировок в неизведанное. Пора тебе общаться с людьми крупными, уникальными, те одно слово промолвят, а уж чувствуешь — обогатился крылатой мыслью, как жар-птицей завладел. Мысль — это не собственность. Она принадлежит одному человеку, пока сидит, притаившись, в его черепе. Но стоит мысли вырваться на свободу, попасть на язык, как она уже принадлежит человечеству. Нет ничего ценнее в мире, чем яркая как молния мысль. Надо ездить в командировки, искать интересных, мыслящих людей, превращаться в пчелу, собирающую каплю меда с многих сотен цветков. Быть обычным, заурядным журналистом — стоило ли из-за этого появляться на свет? Ты чувствуешь, Петька, ты тщеславен! Ну и что за беда? Только бездари лишены тщеславия. Странно устроены люди! Знают прекрасно, что честолюбие движет человечество вперед, и тут же громогласно предают его анафеме. Да, надо идти к Макухину, надо проситься в дорогу, выбрать самый дальний маршрут — на Чукотку, в Каракумы, в Колхиду… Иного выхода нет — серятина засосет, с колыбели станешь профессиональным дачником, дилетантом и резонером. Самое время в путь — война отодвигается, что бы там ни пророчила Курт и Тимоша. Надо реально смотреть на жизнь. Да, завтра же к редактору. Макухин должен понять… Максим учитель, не журналист, да и то летом не сидит на месте. Максим… Что-то стряслось с ним, какой-то странный надлом в душе, ожесточенность. Что он сказал? Да важно ли то, что он сказал? Даже когда молчит, насквозь видно, что он изменился, стал сдержанным, даже скрытным. Впрочем, это может быть обыкновенная перемена характера, ничто не застывает на месте… Итак, к Макухину! А Катя? Как ревнует она его к командировкам! Для нее каждая его отлучка из дому — как проклятье, как неотвратимая беда. Но ее можно убедить, поймет…»
Мысли Пети прыгали, он не мог заставить себя сосредоточиться на чем-то главном. «Как он сказал, Максим? — вспоминал он. — Да, в тот момент, когда прощался. «Воздуха на один глоток — не больше»? Спросил, бывает ли у меня такое состояние. К чему бы это? И вид у него в этот момент был обреченный и странный, как у неизлечимых больных. Ты никогда еще не испытывал такого чувства. И хотелось бы испытать, да страшно, уж лучше в мыслях представить, так, чтобы самого себя жалко стало. Важно не испытать, важно вообразить с такой силой, будто испытал».
Папироса догорела, обожгла пальцы. Петя отбросил окурок, сладко потянулся, зевнул, набрав полные легкие чистого, пахнущего осенней листвой воздуха. Да, завтра с Макухиным предстоит нелегкий разговор. «Слишком дальний маршрут… — скажет. — За героями нет надобности мчаться за тридевять земель — они рядом с вами, отшторьте глаза… Лимит на командировки в этом квартале полностью съеден… Почему именно эта тема?.. И разве ее можно решить только на Камчатке?..» И так далее в таком же духе. Ракитский — тот два месяца просится на границу, а результат ноль целых… Впрочем, что за упрямство — обязательно на границу, да еще на западную. Это же не Хасан. Ракитский начисто лишен гибкости — изменилась обстановка, а он, даю голову на отсечение, все будет стоять на своем и рваться на западную. Целеустремленности можно позавидовать, но зачем же забывать, что цели, как и люди, изменчивы?»
Над лесом взошла луна, стало светлее. Петя мысленно разговаривал сам с собой и настолько увлекся, что даже не расслышал тихого скрипа калитки.
«Пора на боковую, — решил он. — Этак можно и до рассвета просидеть».
— Здравствуй, Петя! — Негромкий, но внятный голос раздался рядом с ним так беспощадно внезапно, что он оцепенел.
Голос был знакам каждой своей ноткой и тем, что был знаком, заставил Петю содрогнуться. Он судорожно включил фонарик, полоснув ярким снопиком света по лицу высокого, громоздкого человека, неожиданно возникшего перед ним и заслонившего массивной гривастой головой луну.
— Арсений Витальевич? — громко, будто пытаясь прогнать видение, воскликнул Петя. — Ты?!
— Не надо так громко. — В мягких, почти ласковых словах пришедшего отчетливо звенела непререкаемая властность. — Ей-богу, так кричат только на одесском Привозе. Ночь, она тишины жаждет. И фонарик спрячь, батарейка сядет, батарейка сейчас дефицит.
— Неужели ты? — ошалело, теперь уже почти шепотом спросил Петя, выключив фонарик. — Жив?
— Я. Кто же еще? — спокойно произнес тот. — Призрак? Воскресший из небытия? Ради бога, без эмоций. Эмоции разрушают сердце, причем даже положительные эмоции, а сердце — это мотор, и, надо подчеркнуть, единственный, запасного не предусмотрено.
Даже сейчас, когда погас фонарик, Петя окончательно убедился, что перед ним стоит именно Арсений Витальевич Зимоглядов, его отчим, который вот уже больше пяти лет считался погибшим. Зимоглядов стоял спиной к луне, вокруг его головы, словно венец, струился тихий синеватый свет, и он походил сейчас на святого с иконы.
— Жив? Но мы же с мамой получили письмо… — Петя пытался встать, но снова сел, почти упал на твердую ступеньку — ноги его не держали.
— Жив, ты же сам видишь, что жив, — все так же мягко, даже ласково прервал его Зимоглядов, и Петя ощутил в его словах с трудом скрываемое раздражение. — Жив, но зачем же об этом оповещать весь мир? Скупые мужские объятья дороже самых бурных, но истеричных воплей. Обнимемся, Петяня?
Петя не успел ответить. Зимоглядов по-медвежьи облапил его, и он почувствовал, как похолодевшие щеки обожгло горячей щетиной давно не бритого, ставшего совсем чужим лица отчима. Петя с трудом высвободился из объятий, сознавая, что с нежданным появлением отчима вся его жизнь примет какое-то новое, неведомое еще течение.
— Так пойдем в комнату, Арсений Витальевич. — Петя так и называл его прежде — по имени-отчеству и на «ты», несмотря на отчаянные усилия матери сблизить их. — Что же это мы…
— Не спеши, Петяня! Посидим здесь, ночь восхитительная, в такую ночь серенады петь. — Зимоглядов тяжело, грузно опустился на крыльцо, и Петя, сдвинувшись на самый краешек ступеньки, ощутил себя рядом с ним совсем заморышем. — Не спеши! Знаю, помню твою доброту, сердце твое жалостливое.