денежных вопросах. И у него вошло в привычку исповедоваться Роберте. Он обсуждал с ней своих друзей, а время от времени — свои романы. К двадцати годам у него было три весьма неопределенных романа. Ему нравилось обсуждать с Робертой и свою семью. В тот самый день, когда разразился страшный удар, Генри и Роберта прошли сквозь кустарник, который рос на склоне горы над усадьбой, и вышли у более пологого склона Малой Серебряной горы. Настоящее название «Медвежьего угла» было «Станция Серебряная гора»,[1] но лорд Чарльз в смутном ностальгическом порыве перекрестил ее в честь родового поместья Миногов в Кенте. С того места, где они лежали в теплых зарослях луговика, перед Генри и Робертой открывались сорок миль сплошных равнин. За их спинами вздымались Серебряные горы и хребет Большой Палец, а дальше — пространства за горами, уходившие своими холодными четкими линиями к западному побережью. Все лето холодный горный воздух стекал вниз, чтобы встретиться с теплым равнинным, и Роберта, вдыхая эти потоки, чувствовала себя счастливой. Это была ее земля.
— Здорово, правда? — спросила она, дергая пучок луговика.
— Очень приятно, — отозвался Генри.
— Но не так хорошо, как в Англии?
— Н-ну, Англия все-таки моя родина, — ответил Генри.
— Если бы я была в Англии, наверное, я бы чувствовала то же самое к Новой Зеландии.
— Думаю, да. Но ты хотя бы двоюродный плетень английскому забору, а мы не новозеландцы вовсе. Чужие в чужой стране и валяем преизрядного дурака. Роберта, грядет финансовый кризис.
— Опять! — в тревоге воскликнула Роберта.
— Опять, и на сей раз, кажется, крах.
Генри перекатился на спину и уставился в бездонное небо.
— Мы — безнадежные люди, — сообщил он Роберте. — Мы живем манной небесной, а она не будет вечно падать с неба. И что тогда с нами станется, Роберта?
— Шарло, — ответила Роберта, — считает, что вы можете завести птицеферму.
— Так думают и она, и папа, — сказал Генри, — но знаешь, что будет дальше? Мы закажем массу кур — не могу тебе передать, как я ненавижу касаться перьев, — потом построим дорогие вольеры для птиц, купим себе наряды, стилизованные под фермерские, а через шесть месяцев погаснет весь энтузиазм птицеводства и мы наймем кого-нибудь, чтобы делать всю эту работу, но кредит, взятый на обустройство фермы, останется невыплаченным.
— Ну хорошо, — пробормотала Роберта с несчастным видом, — почему ты им прямо этого не скажешь?
— Потому что я точь-в-точь такой, как остальные члены семьи, — ответил Генри. — Что ты про нас думаешь, Робин? Ты такая уравновешенная маленькая личность: приглаженная головка и настороженная наблюдательность.
— Фу, это звучит самодовольно и гадко!
— Я совсем не имел в виду ничего такого. В тебе есть что-то от Джен Эйр. Осмелюсь сказать, что ты вырастешь в Джен Эйр, если только вообще вырастешь. Тебе не кажется временами, что мы совершенно безнадежны?
— Я люблю вас, — сказала Роберта просто.
— Я знаю. Но надо относиться ко всему все-таки критично. Что нам делать? Что, например, мне делать?
— Полагаю, — промолвила Роберта, — тебе следовало бы найти работу.
— Какую работу? Что я могу делать в Новой Зеландии, да и вообще где бы то ни было, если уж на то пошло?
— А разве нельзя получить профессию?
— Какую профессию?
— Ну-у, — беспомощно протянула Роберта, — а что бы тебе самому хотелось?
— Меня тошнит от вида крови, так что доктором мне не стать. Я теряю самообладание в споре, стало быть, юристом мне становиться не следует, и я терпеть не могу бедняков, так что священником мне не быть.
— А тебе не приходило в голову, что ты мог бы управлять «Медвежьим углом»?
— Овец разводить?
— Да нет… быть менеджером овечьей станции. «Медвежий угол» ведь крупная станция, так?
— Слишком крупная для Миногов. Бедный папа! Когда мы сюда приехали, он стал ярым новозеландцем. Представляешь, он смазывал волосы овечьим жиром, а уж его собак я не забуду по гроб жизни! Он купил четырех овчарок, они стоили двадцать фунтов каждая. Бывало, сядет верхом на лошадь и пытается свистнуть собакам, но столь безуспешно, что даже лошадь его не слышит. Собаки ложатся и засыпают, а овцы стоят стройными рядами и смотрят на него с легким удивлением. Потом он пытался вопить и ругаться, но мигом потерял голос… Нам не следовало сюда приезжать.
— Я не могу понять, зачем вы это сделали.
— Наверное, нам смутно казалось, что мы начинаем жизнь сначала. Я в то время был в Итоне и почти ничего об этом не знал, пока меня не втащили на корабль.
— Наверное, вы все уедете в Англию, — предположила Роберта с несчастным видом.
— Когда умрет дядя Габриэль. Если, конечно, тетя В. не нарожает малышей.
— Разве она еще не перешагнула этот возраст?
— Можно считать, что да, но, с другой стороны, это было бы вполне в духе Габриэля с женой. Знаешь, есть такая салонная игра. Задают вопрос: если бы можно было одной мыслью убить неизвестного вам богатейшего китайского мандарина, чтобы его богатства достались вам, вы бы пожелали его смерти? И начинают это обсуждать. Так вот, хотел бы я сказать: «Дядя Г. ушел из жизни!» — и знать, что он немедленно упадет замертво на месте.
— Генри! Подумай, что ты говоришь!
— Ох, дорогая моя, если бы ты его знала… Это на редкость отвратительный старый джентльмен. Как это отец ухитрился заиметь такого брата! Он вредный, и мерзкий, и мстительный, и должен был бы помереть сто лет назад! Между ним и папой были еще два брата, но они погибли на войне. Я так понял, что они были очень симпатичными людьми, во всяком случае у них не было сыновей, что свидетельствует в их пользу.
— Генри, у меня все перепуталось. Как зовут твоего дядю Габриэля?
— Габриэль.
— Да нет же, я имею в виду его титул и всякое такое.
— А-а-а… Он маркиз Вутервудский и Рунский. Когда был жив мой дедушка, дядя Г. был просто лорд Рун, фаф Рунский. Это титул старшего сына, понимаешь? А папа всего лишь младший сын.
— А когда дядя Г. умрет, твой отец сделается лордом Вутервудом, а ты станешь лордом Руном?
— Да. Стану, если старый кабан когда-нибудь помрет.
— Ну вот, тогда у тебя и будет работа. Ты станешь членом палаты лордов.
— Нет. Это работа для папы. Он мог бы внести на рассмотрение закон о применении овечьего жира, если пэры вообще вносят какие-то законы. Мне кажется, они только налагают на них запреты, но тут я не уверен.
— По-моему, тебе совершенно не хочется быть политиком.
— Совсем не хочется, — печально согласился Генри. — Боюсь, я им и не стану. — Он задумчиво посмотрел на Роберту и покачал головой. — Единственное, к чему у меня лежит душа, — это писать дурацкие стишки да играть в крикет. Причем и то и другое у меня не получается. Я обожаю переодеваться кем-нибудь, чтобы были фальшивые бороды и накладные носы, но это нам всем правится, даже папе, поэтому думаю, что на сцене мне карьеры не сделать. Наверное, придется попытаться завоевать сердце какой-нибудь уродливой наследницы. Увлечь хорошенькую мне нечего и надеяться.
— Ну нет! — в ярости воскликнула Роберта. — Не притворяйся уж таким слабаком!
— Увы, я не притворяюсь.
— И не манерничай! Тоже мне, «увы»!
— Но это чистая правда, Робин. Мы — слабаки. Мы музейные экспонаты. Пережитки прошлого века. Два поколения назад таким, как мы, вовсе не приходилось беспокоиться о том, что им придется делать,