змей Гейер пришел ко мне и сказал, чтобы я не скрывал долее моей дочери, и что мне худо будет, если не послушаюсь. Злодеи отняли, украли у меня дочь, и у меня же спрашивают: где она?.. Вечером вдруг приехал ко мне брат Бирона, начал уговаривать меня, чтобы я выдал ему дочь мою. Я-де женюсь на ней. Не вытерпело мое отцовское сердце. — Вон отсюда! — закричал я и бросился на злодея. — Вон отсюда, грабитель! — Он оттолкнул меня, я упал навзничь. Он вышел тотчас же из комнаты, говоря угрозы. Я не мог расслышать их… Да, мне должно бежать! Кто знает!.. может быть, дочь моя спаслась уж от гонителя, может быть, она убежала от него… в Неву… И я за нею убегу туда же…
— Я здесь, батюшка! — вскричала вне себя Ольга, выбежав из другой комнаты и бросаясь в объятия отца.
Мурашев весь задрожал, крепко обнял дочь и поднял благоговейный взор к небу. По временам, опуская глаза, смотрел он на бледное лицо дочери, которая лишилась чувств, и снова устремлял глаза на небо.
— Не отнимете ее у меня, злодеи! — проговорил он наконец трепещущим голосом. — Сорвите прежде с плеч мою голову. Не дам, не дам вам ее, злодеи Бироны!
— По-настоящему я обязан донести обо всем этом, — сказал важно Маус, потирая руки и входя в комнату. — Я все слышал: так честить герцога и его брата!.. Воля ваша, я не смею не донести!
— Хорошо, доноси, — сказал спокойно Ханыков. — Меня также станут допрашивать, и я должен буду сказать: для чего ты сидел у меня в передней, за перегородкой. Записка у меня в кармане.
— Я не говорю решительно, что донесу, я сказал только, что следовало бы донести. Это большая разница!.. Что же, вы идете со мной, капитан?
— Пойдем!
Ольгу привели в чувство. Ханыков просил Мурашева остаться с дочерью в его квартире.
— Вы будете здесь безопаснее, чем в своем доме. Я ручаюсь, что этот почтенный человек никому не откроет вашего убежища. Не правда ли, Маус?
— У меня сердце слишком доброе и чувствительное, хотя по-настоящему следовало бы донести… но, так и быть. Пойдемте, капитан!
XII
Через полчаса Ханыков с проводником своим был уже у обитой железом двери тюрьмы, где сидел Валериан. Маус осторожно отпер дверь, ввел Ханыкова за руку в маленькую, совершенно темную комнату, запер снова дверь и, сняв крышку с принесенного им потаенного фонаря, поставил его на стол. Валериан сидел на деревянной скамье, склонив голову на грудь, как бы в усыплении. Разлившееся по кирпичному полу сияние свечи заставило его поднять глаза, но он закрыл их рукой, отвыкнув смотреть на свет.
— Кто пришел? — спросил он.
— Это я, Валериан.
— Друг, бесценный друг! — воскликнул несчастный, бросаясь в объятия Ханыкова. Он не мог говорить более, крепко жал друга к груди своей и плакал. Растроганный Ханыков тихо подвел его к скамье, посадил подле себя и, держа руку его в своей руке, сказал ему:
— Не о жизни ли ты плачешь? Право, — земная жизнь не стоит того, чтобы жалеть о ней. Нынче или через несколько лет, так или иначе, но все неизбежно будут в том же положении, как и ты теперь: за несколько часов от смерти. Сильные и слабые, счастливые и несчастные, угнетатели и угнетенные, все будут рано или поздно на твоем месте. Ты приговорен к смерти, но не все ли люди приговорены к тому же? Успокой себя, сколько можешь, размышлением, положись на милосердие Божье, и ты встретишь смерть с твердостью христианина.
— Ах, друг! Я бы отдал теперь две земные жизни, все возможные блага за сердечное спокойствие, за безукоризненную совесть, я не устрашился бы тогда смерти. Но может ли спокойно умереть отцеубийца!
— Ты осуждаешь себя строго и несправедливо. Клянусь, что говорю по совести. Скажи, было ли когда-нибудь в тебе желание подвергнуть отца твоего участи, которая его ожидает?
— И ты можешь меня об этом спрашивать!.. Никогда!
— Мог ли ты предвидеть несчастие отца твоего?
— Мог. От меня зависело предаться в руки Гейера и спасти моего родителя. Я и решился на это, но честное слово, данное Лельскому, меня остановило, и я стал действовать с ним заодно.
— Разбери себя строго: что побудило тебя переменить твое намерение, ложное ли понятие о чести или твердая надежда на успех вашего предприятия?
— Я был уверен в успехе. Мне казалось, что, действуя с Лельским, я скорее и вернее спасу отца моего, спасу… Ольгу, но не могу дать себе отчета, что меня более увлекло: любовь к отцу или любовь к Ольге? Трудно постигнуть и разобрать побуждения сердца. Два сильных чувства влекли его. Меня мучит сомнение, не страсть ли к Ольге меня ослепила? Если бы я не любил ее, то, может быть, решаясь предаться в руки Гейера, спас бы отца моего.
— Скажи мне, если бы отец твой и Ольга упали в реку, кого бы ты бросился спасать прежде?
— Я бы с радостью пожертвовал жизнью, чтобы спасти обоих, но прежде… прежде я спас бы отца моего. Так, я не обманываюсь.
— Не обвиняй же себя, Валериан, в гибели твоего отца. Ты видишь, что надежда спасти его влекла тебя сильнее, чем любовь к Ольге.
— Ах, друг мой! Теперешние чувства мои, на краю могилы, не те, которые обладали моим сердцем, когда я воображал еще перед собою длинный путь жизни, когда меня обольщала еще надежда, когда я думал, что бедствия и горести минуются, а вдали ждут меня счастье и радость, По теперешним чувствам моим нельзя судить прежних.
— Вижу, что сердце твое теперь мучится неразрешимым для совести твоей сомнением. Послушай, друг, если бы ты даже мог справедливо упрекать себя в том, что, увлеченный другим чувством, не отвратил ты гибели отца твоего, то вспомни, что одна минута истинного раскаяния может загладить перед бесконечным милосердием Божиим целую жизнь, исполненную преступлений.
Эти слова глубоко тронули Валериана и пролили в растерзанную душу его отрадное спокойствие. Растроганный, он не мог говорить, сжал крепко руку друга, и навернувшиеся на глаза слезы свидетельствовали об его благодарности за слова утешения.
Маус, неподвижно стоявший близ двери в продолжение этого разговора, подошел к столу и, взяв свой потаенный фонарь, сказал:
— Мне не хотелось бы, капитан, помешать последней беседе вашей с другом, но я опасаюсь, чтобы Гейер невзначай не возвратился. Благоволите проститься с вашим приятелем и удалиться до беды.
Сердце Ханыкова сжалось, неизобразимая грусть объяла его. Он встал и, скрывая тревогу души, подал руку Валериану.
— Ты уже идешь, друг? — сказал Валериан таким голосом, который растерзал бы душу самую нечувствительную. — Неужели я смотрю на тебя в последний раз? О!.. Это ужасно! Да… я уже тебя никогда, никогда не увижу!
Слезы оросили его бледные щеки. Не отирая их, он держал руки друга в своих и нежно глядел ему в лицо, как бы желая насмотреться на человека, столько ему любезного. Ханыков не плакал, с усилием подавляя скорбь, которая его терзала, он не хотел ее обнаружить, зная, что этим усилил бы мучения друга.
Маус накрыл между тем крышкой свой фонарь, и по тюрьме мгновенно разлился непроницаемый мрак.
— Пойдемте, капитан, долее медлить не смею.
— Я уже не вижу тебя, друг! — продолжал Валериан. — Так будет темно в моей могиле. Теперь ужа кончено, мы никогда не увидим друг друга!.. По крайней мере, я еще держу твои руки. Скажи мне что- нибудь, мне хочется в последний раз услышать голос твой. Что это, ты, кажется, плачешь?
— Нет! — отвечал трепещущим голосом Ханыков, задыхаясь от удерживаемых слез. — Не унывай,