и притоптанные Бироном, снова оживились лучами, ниспавшими с престола.
Вечером, накануне 1 января 1742 года (это было через месяц по вступлении на престол Елизаветы), Мурашев пригласил к себе родственников и приятелей встречать новый год. Старик Аргамаков сидел подле хозяина, на софе. Валериан ходил взад и вперед по комнате, держа за руку молодую, прелестную жену свою, Ольгу. Дарья Власьевна, поместившись у окна, в креслах, посматривала на премьер-майора Тулупова, сидевшего в углу на скамейке, махала на себя веером и вздыхала. Премьер-майор, казалось, не обращал ни на кого внимания и погружен был в уныние.
— Вот уже скоро, я думаю, пробьет полночь, — сказал Мурашев, — скоро поздравим друг друга с новым годом. Бывало, при Бироне…
— Не поминай об нем, любезный сват! — прервал старик Аргамаков.
— А для чего не поминать? И в «Советах премудрости» сказано: «Человек разумной должен приводить себе в память то, что не всегда одинаково бывает время». Это значит, что утешительно для сердца в такое благополучное, как нынче, время вспомнить иногда прежние, черные годы. Как сравнишь прошлое с настоящим, так невольно почувствуешь благодарность к милосердному Богу!
— Что и говорить, любезный сват! Дай, Господи, царице нашей долголетнее царствование! Добрая, ангельская душа! Когда моего сына хотел Бирон казнить, помнишь ли, как она прислала мне с своей руки перстень и велела утешить меня, горемычного старика, своим словом ласковым? Я этим перстнем украсил образ Спасителя, и всякий день, во время молитвы, взгляну на перстень и молюсь, долго молюсь, чтобы Он ниспослал здравие и счастье доброй царице.
— Слышали вы, батюшка, — сказал Валериан, — что она даже Бирона простить хочет?
— А где он теперь? Все в Шлиссельбурге?
— Нет. Его приговорили к смерти, но помиловали и отправили со всеми его родственниками в дальний городок Пелымь.[94]
В это время отворилась дверь, и вошел Ханыков. Поздоровавшись со всеми, он сел к столу и вынул из кармана бумагу.
— В прежнее время, — сказал Мурашев, — верно, у всех бы сердце заныло, все бы подумали, что это какой-нибудь донос или приговор, нынче, слава Богу, уже не те времена! Что это, капитан, за грамотка? Чай, что-нибудь радостное, хорошее?
— Это стихи, да такие, каких на Руси еще с сотворения мира не бывало. Теперь во всем Петербурге их читают: все чуть за них не дерутся. Я с большим трудом список достал у приятеля.
— Ах, батюшка, отец родной! — воскликнул Мурашев: — Дай списать. Неужто эти стихи лучше написаны, чем «Советы премудрости» или «Приклады, како пишутся комплементы»? Кто их написал?
— Адъютант академии наук, Михаил Васильевич Ломоносов, тот самый, который недавно из-за границы возвратился.
— Сын холмогорского рыбака?.. Спасибо Михаилу Васильевичу! Знай наших! Вот каковы рыбаки-то! Недаром я с малолетства любил этот промысел. Молчи же ты теперь, Бирон, не говори, что русские ни к чему не способны! Когда за всякое слово тянули их в пытку да на плаху, так было не до писанья, поневоле молчали все, как глупые рыбы. А вот нынче, при матушке царице, достойной преемнице Петра Великого, то ли еще сделают русские! Прочти-ка, сделай милость, стихи Михайла Васильевича, отведи душу!
Ханыков начал читать оду Ломоносова, написанную им при восшествии на престол императрицы Елизаветы. По окончании каждой строфы все приходили в движение, а Мурашев вскакивал с софы от восторга и восклицал:
— Голубчик ты мой, Михайло Васильевич! Расцелую твою ручку и золотое твое перышко! Где ты таких красных слов наудил? По живой стерляди, по двухаршинному осетру дам за каждое!
Особенно сильное действие произвела на слушателей последняя строфа:
Нынче стихи Ломоносова, уже устаревшие, без сомнения, не могут ни на кого так подействовать, как на слушателей Ханыкова, но тогда не мудрено было прийти от них в восторг. Новый размер, новый язык, звучный и сильный — все это пленяло и поражало удивлением.
Только на Дарью Власьевну и на Тулупова стихи Ломоносова не произвели почти никакого действия. Первая не расслушала их, мечтая о замужестве и широких фижмах, а премьер-майор не мог находить ни в чем отрады с тех пор, как узнал о смерти Дуболобова: раскаяние беспрестанно его мучило. Другу и недругу закажу, часто думал он, подавать на ближнего безымянные доносы. Бог свидетель, что я не хотел смерти Дуболобову, однако ж, я убил его, убил, хотя и ненарочно, камнем из-за угла, как ночной вор, и погубил свою душу.
Чего бы не дал премьер-майор, чтобы воскресить прежнего, непримиримого врага своего! Он пожертвовал бы всеми селезнями в свете за жизнь горохового кисельника, и даже решился бы не пить никогда водки и не курить табаку, если б этой ценой можно было поправить сделанное зло.
— Что вы так пригорюнились, Клим. Антипович? — спросил Мурашев. — Скоро новый год наступит. Надобно встретить его с весельем в сердце, а не то целый год будете печалиться.
— Раздумался я о Бироне, Федор Власьич. Как вспомнишь его время, так поневоле тоска возьмет. Ввек не забыть мне, что этот нехристь всем государством русским правил.
— Да много ли он правил: всего три недели!
— Конечно, однако ж… ох уж эти мне три недели!
— И, полно, любезнейший майор, есть ли о чем горевать? Пожалуйста, развеселись. Подумай, как теперь все русские зажили, припеваючи. Старики говорят: то непременно сбудется, что в первый миг нового года пожелаешь. Новый год, чай, скоро уж наступит. Пожелай же вместе со мной, чтобы за три черные недели Бог послал нашей родной стороне три века светлые, счастливые!
— Видно, сбудется желание ваше, — сказал Ханыков. — Слышите ли: часы на адмиралтейском шпице бьют полночь? Вот и пушка грянула! Старый год улетел туда же, куда безвозвратно скрылись три черные недели и регентство Бирона.
Примечания
1
Часы разделялись тогда на дневные и ночные. С восходом солнца начинался 1-й час дня. Счисление дневных часов продолжалось до захождения солнца. После солнечного заката начинался 1-й час ночи. Счисление ночных часов продолжалось до восхода солнца. См. Мейерберга «Путешествие по России». С. 269. (Здесь и далее примечания, кроме перевода иноязычных текстов, К. П. Масальского).