тридцатьчетверку. Пулеметы, пушка работают?
— Все в порядке, дарагой. Можешь бить фрицев. Налетели «юнкерсы» и Ме-109. Ме-109, оказывается, тоже могут бомбить. Бомбы у них страшные. Рвутся метрах в пятнадцати — двадцати над землей и засыпают градом осколков. От них и щели не спасают. Часть «юнкерсов» ушла к Дону, и оттуда докатился тяжелый с перекатами грохот. После налета немцы пошли в атаку сами. Их танки в блескучем и подвижном зное показались на скатах курганов. Покачиваясь и, как слепые, щупая перед собою пушками пространство, они медленно скатывались на мерцавшую полынью и зноем степь, приближались к балке, где, рассредоточившись, стояли танки Турецкого.
По немцам бьет и единственная батарея откуда-то сзади. Загорается пшеница, и белесый дым затягивает подножие кургана. Башни немецких танков в этом дыму ныряют, как в молоке. Их плохо видно.
«Значит, плохо видно и нас», — успокаивается Турецкий.
Маскируясь дымом, танки Турецкого выскочили на гребень высоты и скрылись в золотом море цветущего подсолнуха.
Машина Лысенкова, вырвавшаяся вперед, остановилась вдруг. Старший лейтенант открыл люк, спрыгнул на землю, побежал к нему. Желтая цветочная пыльца мазала лицо, руки, одежду. На бортах, крыльях танков лежали сбитые желтые лепестки и целые шляпки подсолнухов. Звякнул люк механика, высунулась голова Лысенкова:
— В чем дело? — спросил у него Турецкий.
— Вот они.
Метрах в двухстах, в пожелтевших кустах боярышника, пряталась шестипушечная батарея. Она была левее той, на которую выскочили они утром. Со стороны кургана ее укрывал дубовый лесок. Пушки какие-то особые. Длинноствольные. Турецкий раньше и не видел таких. Стволы пушек дергались, и перед ними вспыхивали белесые облачка: батарея с закрытых позиций вела огонь по нашей пехоте и тылам. Турецкий ощутил знакомый холодок под сердцем и необыкновенную легкость во всем теле. Рот наполнился солоноватым привкусом железа.
— Давай! — махнул он Лысенкову и, придерживая одной рукой бинокль на груди, спотыкаясь о подсолнухи, побежал к своей машине.
По тому, как засуетились у пушек, Кленов понял: их увидели. Но что ты успеешь при таком расстоянии!.. Танки навалились на батарею, кроша железо, снарядные ящики…
В кустах боярышника все стихло. За курганом, где гремел бой, тоже что-то переломилось и стало стихать.
— Товарищ старший лейтенант! — Лысенков высунулся из башни и показывал в сторону.
Задрав пушку к небу и завалившись одной гусеницей в заросшую орешником промоину, в устье балки стоял Т-34. У передних катков, скрюченные, сидели удивительно маленькие две обугленные фигурки.
— Наши. — Не доходя до танка, остановился Лысенков.
— Нет. Соседней бригады номера на башнях. — Турецкий подошел ближе, тронул одного за плечо. Плеча не стало, рассыпалось. За спиной звякнула проволока. — Сожгли, сволочи!..
Подошли из других экипажей.
— Проволока. Прикрутили к гусенице, а потом облили бензином и подожгли.
— Живыми…
— Тоже, видно, искали батарею.
Умолкнувшие на время боя птицы в кустах боярышника и дубовом леске снова стали подавать голоса.
В логу за курганом резкие удары танковых пушек, как бы сталкиваясь друг с другом, расходились и уволакивали за собою пулеметную и автоматную трескотню. Показались и сами немецкие танки на выгоревшем гребне кургана. Вид у них — как у собак, вырвавшихся из свалки. Отстреливаясь, они пятились назад. И по тому, как они это делали, чувствовалось, что немецкие танкисты тоже устали и измотаны…
Догорал день в багрово-мутной мгле. В овраги и балки с холмов и курганов потекла живительная прохлада. У немцев пока светло. Встревоженные дневными неудачами, они продолжают стрелять. Огонь неприцельный, больше для утешения и очистки совести. Наконец темнеет, и у них все затихает. Танки Турецкого остались в колючем боярышнике, на месте раздавленной батареи. Сюда перебазировалась и вся бригада. Рассредоточились в лесистой балке. На поляне, видной на три стороны с дороги, заклеклую землю скребут лопаты — хоронят убитых за день. Танкисты расползлись по кустам, лежат на брезентах у машин, скребут в котелках. Жидкая пшенная каша не лезет в горло. Прислушиваются к тому, что делается на поляне.
На заре, когда все отмякло, отошло, посвежело, запах гари и трупов становился невыносимым. Этот запах густо оседал и растекался по оврагам и балкам, где хоронились и спали измотанные дневными боями солдаты.
Новый день начинался обычно о бомбежки. Едва солнце золотило пепельно-бурую, ободранную снарядами макушку кургана — появлялись «хейнкели», «юнкерсы», «мессершмитты».
Солдаты проклинали жидкую пшенную кашу, степь, где негде укрыться, курганы: «Что мы цепляемся за эту шишку? Давно отошли бы за Дон и постреливали бы оттуда спокойненько!» «Немец, туды его в душу, и так сколько земли отхватил у нас, а мы с тобою удержать не можем!» — первым возмущался такими разговорами расторопный приземистый Шляхов. Он всегда поднимался раньше всех и что-нибудь клепал у танка. «Что вы знаете про другие участки? Может, у них лучше!» — находились охотники поспорить. «Как же, жди! А то мы сами не видели!» — в запальчивости возражали им.
Танковой бригаде, и в самом деле, не везло. Семнадцатого мая наступали под Харьковом, а потом вдруг покатились на восток. Барвенково, Славянск, Северский Донец. Двигались в одном направлении, поворачивали на другое; путались сами, путали других, пока не оказались в этих вот степях с их оврагами, балками, логами, курганами. Скоро неделя, как они бегают на эту шишку, и никакого толку.
А тут бомбежки, к которым никак не привыкнуть. Слухи. Немцы будто уже в Воронеже, Кантемировке, Миллерово. Неужели же они так далеко вклинились?..
Над балкой взвилась и рассыпалась бесцветными огнями ракета.
Покачиваясь черными башнями и ныряя в синеватую чадную мглу, с крыльев кургана уже скатывались немецкие танки.
— Маманюшка родная! — сосчитав танки, ахнул худенький круглоголовый башнер из новеньких и, шаря по броне дрожащими руками, задом вперед, как старик о печи, стал слезать на землю. — Пропали все тут.
Турецкий попридержал парня, заглянул в помертвевшее круглое лицо, возразил серьезно:
— Это ты уж через край хватил. Куда они денутся все! Пяток подобьем, остальные удерут. Полезай в башню, ну!..
За танками густыми цепями шла пехота. У пехотных окопов два танка споткнулись, остановились и тут же распустили пушистые хвосты дыма.
Часам к одиннадцати стало ясно: продержаться бы до темноты.
По балке беспрерывно тянулись раненые. Иных спрашивали: «Ну как, браток?» Иных провожали угрюмо и молча и смотрели туда, откуда шли эти раненые. «Юнкерсы» и Ме-109, казалось, не покидали небо. Кружились партиями по нескольку самолетов, охотились за отдельными пулеметами, пушками, повозками. Земля натужно вздыхала и в тылу, в стороне переправы. Толчки этих вздохов встряхивали балки и степь, над которой, не уходя, колыхалось едучее синее марево. Марево это прорывали и упирались в небо столбы черной копоти.
От батальона Турецкого осталось две машины: его и старшины Лысенкова. Их поставили в балке, у высохшего степного пруда, в засаду.
Гребля этого пруда была посредине размыта на две половины до материка. Размыта, видно, давно, несколько лет назад. Дно и берега успели густо зарости бодяком, осотом, деревистой, в рост человека, полынью. По берегам млел на жаре и остистый овсюг. В фиолетово-розовых и синих корзинках татарника мирно барахтались отягченные пыльцой смуглоспинные пчелы и шмели. У пруда как-то даже тише было и воздух чище. Турецкий приказал поставить машины: свою — у размыва, Лысенкова — справа, сам присел