— Отражать атаку, — коротко прозвучал в трубке ответ.
— А видите, их сколько?
— Вижу. Переправу до ночи начинать нельзя. Они перетопят нас всех, как котят. Ясно? Сейчас буду у тебя.
Из села с колокольней вышла целая колонна машин, и над дорогой в неподвижном вечернем воздухе серым холстом повисла пыль.
— Чем ни больше — тебе же лучше, — мрачновато пошутил подоспевший командир полка. — Куда ни вдаришь — все в цель.
Казанцев только посопел в ответ. Раз танки появились — яснее ясного: не выскочить. Танки начинали выползать на пологие плечи косогоров. Все пространство за ними было налито холодным серебристым мерцанием, от которого потную спину одевал колючий озноб. По желтеющим хлебам, резко выделяясь на их фоне, густо колыхалась пехота.
И вдруг за Осколом разом вырос сильный грохот, сплошной шум, и над головами с шелестом понеслись хвостатые реактивные снаряды. В окопах присели от неожиданности. Жнивье, где были танки, вздыбилось черной стеной. Сквозь дым и пыль забушевало пламя. За спиной загремело еще раз, и огненные всплески заплясали над балкой, где накапливалась немецкая пехота.
Рыжее облако пыли от балки завернуло на окопы батальона. Внизу, в приречных левадах, вдруг ударила и зачастила кукушка. Пролетел грач, обогнул пыльное облако и завернул к лесу поверх балки.
— Скажете, не знали, товарищ майор? — Голос Казанцева был дребезжащий, рассохшийся. Лоб делила едва зримая тень. Она меняла все лицо, делала его отчужденным и неприветливым.
— Сколько тебе лет, капитан?.. Двадцать восемь? — Плотный, стариковатый комполка с сочувствием оглядел комбата, посуровел глазами. — Не черствей, Казанцев. Про детей вспоминай почаще… Про «катюши» не знал. Считай подарком с неба.
— Хоть от бога, хоть от черта, а выручили здорово.
Ночью захоронили убитых. В могильный холмик зарыли консервную банку и в ней список. Сколько их уже осталось позади, этих безымянных холмиков…
Переправившись через Оскол, войска круто повернули на юг, на Сватово. Немцы тоже переправились выше и ниже по течению и через степи рвались к Кантемировке.
Чем ближе к Дону, тем тяжелее и безутешнее выглядела картина общего бедствия. Вместе с войсками по всем дорогам и прямо целиной брели люди, стада, паруя кипящими радиаторами, ползли трактора, выбивались из сип взмыленные лошади. От дыма пожарищ и зноя нечем было дышать. И над всем этим пеклом, провонявшим выхлопными газами машин, людским и скотиньим потом, покрытым пылью, ревом и хриплыми голосами, в мерцающем зноем небе безотлучно висели немецкие самолеты. Ухали тяжкие разрывы бомб, трескучим коленкором вспарывали воздух пулеметы. Все глохло и вязло в этом бесконечном потоке людей, машин, животных.
Обнаглевший «мессершмитт» пронесся над самой дорогой, наводя ужас и панику своим воем. С одного из грузовиков по дюралевому брюху «мессера» полоснул крупнокалиберный пулемет, и он, не успев подняться, метрах в трехстах от дороги врезался в солончаковый бугор. И тут же следом зенитчики ссадили «юнкерс». Привели летчика. Молодой, загорелый, голубоглазый — настоящий ариец. Кожа на лбу и правой щеке стесана, кровоточит. Сожженная солнцем пыльная толпа, сплошное месиво распяленных в крике и облитых потом лиц заставили его трусливо оглядеться. Окрашенные кровью губы раздвинула усмешка.
— Весело гаду!
— Вот кто житья не давал!
— В буруны его!
— На дорогу по куску всем!
Голоса дробились, плавились. Осатаневшие от жары, пыли и напряжения люди тесно кучились у обглоданных кустов орешника, куда привели пленного. Щупленький солдат-конвоир в белой гимнастерке довольно маслил глаза, похлопывал немца по плечу; пленный был его добычей, и он к нему относился по- хозяйски, как и ко всякому своему добру.
— Поцелуйся с ним! Распустил слюни! — К летчику протискался вислоплечий дюжий старшина. Отряхнул остистые, забитые пылью волосы, обернулся за поддержкой к толпе. — Я малость кумекаю по- ихнему. Поглядим, что он за птица.
Столкнувшись со старшиной взглядом, немец отшатнулся назад, поднял руку к саднящей щеке. Старшина одним махом ловко распустил на его комбинезоне молнию-застежку, достал из мундира бумажник.
— Много нагрешил, хамлюга? А-а?.. У него тут письма… Вот неотправленное: Ротенбург, Хакенштрассе, 18.— Старшина передал бумажник ревниво следившему за ним конвоиру, сосредоточенно собрал морщины на лбу. — Послушайте, что он пишет, сукин сын. — Взмах выбеленных солнцем бровей, ребром ладони сбил мутные капли с них, и снова в письмо: — «Когда мы покончим с русскими совсем и наведем у них порядок, мы построим себе виллы на берегу Дона и будем щебетать под южным солнцем, как пташки. Мы еще не дошли до этой реки, но поверь — это божественный уголок. Я вот уже неделю любуюсь его видами сверху. Правда, здесь степи, дома из глины и крыты соломой. Но мы здесь все сделаем по- своему. Этим русским нужны светлость духа, понятие о личности и уважение к порядку. Все это впереди… Передавай привет дяде Карлу, Эльзе…» Вот он, оказывается, кто, сука. Наш благодетель, а мы гадаем. — Белые в красной мути глаза старшины метнули бешеный взгляд на толпу.
— А-а! Разговаривать еще с ним!
— Дай его мне пошшупать!
Солдат-конвоир отлетел в сторону, крупная волосатая рука поймала немца за ворот.
— Заверни ему салазки!
— На простор его!
Кипенно-белый оскал зубов на меловом лице немца подхлестнул зверино-настороженную толпу. Она качнулась, сбилась в жаркий клубок, мешая друг другу…
Казанцев остановил расхлябанную полуторку, усадил в кузов помятых немца-летчика и конвоира, приказал ехать в штаб дивизии. Сам снова окунулся в пекло дороги.
Менее тренированные в ходьбе беженцы отставали от войск, но утром в поток вливались свежие, и их становилось ничуть не меньше, чем накануне. И люди, и скот здорово мешали войскам, но деваться ни тем, ни другим было некуда, и, ожесточенно ругаясь у заторов и пробок, они продолжали двигаться вместе.
Заметно поредевший батальон Казанцева по-прежнему двигался в арьергарде полка. Под Старобельском, на реке Айдар, потеряли последние две пушки. Там же убили и коня под Казанцевым, и он теперь шел пешком, чаще всего рядом с командиром теперь уже не существующей батареи лейтенантом Раичем. Щеголеватый на вид, белокурый, голубоглазый Раич сочетал в себе мужскую сдержанность, силу и нечто трогательно-женское, что скрадывало в нем все грубое и жесткое в армейском облике и привычках.
Пыль, жара, гвалт — мелкое и въедливое, не отпускавшее на дороге, — на время уходило от них в сторону, и им обоим казалось, что все бывшее до сих пор и у них, и у двигавшихся сейчас вместе с ними не настоящее, не главное, что настоящее и главное начинается на их глазах на этих дорогах, что как раз эти люди, очумелые сейчас от жары, жажды и усталости, именно они начнут обратное движение в этой войне, а сейчас в них откладывается то нужное, что и пригодится в той обратной дороге. Говорили и о таком чуждом в этой обстановке и так далеко отодвинутом довоенном прошлом. Казанцев рассказывал о предвоенной службе у границы, жене, дочери; Раич — о военном училище. Общего прошлого в хуторе у них не было. Но они отыскивали домашние сближающие нотки, наталкивали друг друга на знакомое обоим.
В разговор то и дело вплетались всплески ни на миг незатихающей дороги.
Прошел грузовик, жгуче обдал колючей пылью. Через канаву перелез дедок в когда-то белой рубахе и рваном брыле. Черное, в рытвинах морщин лицо дрожало улыбкой.
— Табак вырви глаз. Для нас в самый раз, а немчура дохнет. Дай дыхну, кормилец.
Получив бычок из рук Казанцева, дедок тем же порядком выбрался на солончаки, где тарахтела его арба.