их сведенные холодом плечи. Чужие, жалкие, тысячу раз проклятые, они едва передвигали ноги, увязали в размешенном снегу и оскальзывались на укатанных местах. В горле старика что-то клокотнуло, он повертел жилистой шеей, задышал задушенно. В блескучем зное встали июль, изувеченный вишенник, машины под хатами и они, пьяные, потные. Круг себя, как на солнце в полдень, на чужое горе незрячие…
На повороте колонну остановили, попросили гражданских отойти подальше от дороги, на углу стал конвоир с автоматом, и колонна двинулась дальше.
— Ночевали пленные в промороженной, разбитой еще летом итальянцами школе, куда привезли две арбы соломы. Чуть свет колонна двинулась дальше, на Калач.
Через хутор еще с неделю брели отставшие, самостоятельно промышляя себе питание, и все как один спрашивали дорогу на Калач.
Мартын до Калача не дошел. На выходе из Черкасянского он поскользнулся, упал и сполз в глубокий овраг, забитый снегом. Полая вода и ливни уносят с собой глину, вымывают глубокие теклины с подрезами по стенкам — в ином человека с конем спрятать можно. Зимой эти места заносит снегом. В такой размыв и свалился Мартын.
Весь день над яром гудели машины, скрипели полозья саней, переговаривались солдаты. Несколько раз на дороге останавливались, смеялись чему-то. В овраг скатывались комья снега, сползал сладковатый запах русской махорки. Коченея, Мартын зарывался в снег, сидел затаившись.
В полдень в овраг заглянуло солнце и согрело его, но Мартын понимал, что солнце уйдет, а тепла, оставленного им, хватит ненадолго. Он уже и сейчас не чувствует ни рук, ни ног. Игольчатое покалывание в них и согревающее онемение проникают все глубже в тело. Кажется, не тронут остался один желудок. Муки голода и холода толкали наверх, к чужим солдатам, но страх пересиливал, и он оставался сидеть в овраге, в снегу.
Выполз из яра Мартын к ночи, и его встретило зеленоватое колючее безмолвие. Войска больше не шли. Холмы, где гасла заря, сторожили белые морозные столбы. На снегу за Мартыном оставались красные следы: кровоточили изрезанные снегом руки. У дороги чернели в мертво шелестели бурьяны. Выделялся коренастый и жесткий куст татарника. Хорошо сохранившееся в белом ожерелье соцветие вспыхнуло вдруг колючим зеленоватым пламенем. Мартын подполз ближе, уселся и вытянул к кусту окровавленные, в ледяной коросте руки: «Красная печка, зеленый огонек, грей меня!..» Где-то он слышал эту сказку… Хотя не все ли равно где? Стало тепло, даже жарко. Мартын расстегнул мундир (так показалось ему), подвинулся к огню еще ближе… Ноги, руки, уши застыли еще днем. Теперь медленно твердел и наливался теплом и немотою живот. Уши можно было обламывать, как сухие корки. Они были черно-синие, жесткие. Лицо тоже стало чугунно-сизым, гладким, даже щетина куда-то спряталась. Поземка била в это неподвижное чугунное лицо, звенела, как по железу, Солдат, блаженно улыбаясь окаменевшими губами, все тянулся к красной печурке, зеленому огоньку, стыл. Но стынувший мозг все еще жил и продолжал работать. В него, как в раму, врезались картины последних дней… Дорогу преграждали брошенные машины, пушки, личные вещи. Края горизонта колыхали далекие пожарища. И эти колыхания были похожи на безмолвные взмахи крылом огромной белой птицы. И там, где вспухало зарево и трепетали крылья птицы, рождалась тишина, гнетущая, немая. И от этой пугающей немоты еще сильнее стискивал мороз. А перепуганные, голодные солдаты все шли и шли. Иные сходили с ума, бросались на своих товарищей, кричали, кусались. Иные, завороженно глядя на сверкающий, слепящий снег, сворачивали в степь, вздрогнув, останавливались, оглядывались на заполненную хрустящими звуками дорогу и ложились или садились на снег, и не было никаких сил заставить их встать.
Бредущих солдат обгоняли машины. Обезумевшие люди пытались остановить их и сесть, но машины, не сбавляя хода, сбивали и давили их. Мартын после одного такого обгона обнаружил в своей кабине чью-то оторванную руку. Пальцы ее, окостенев, стискивали кусок шинельного сукна. А потом бензин кончился, и машину пришлось бросить. Итальянцы старались пристать к немецкой колонне. У немцев были и бензин, и еда, и противотанковые пушки, и власть над людьми. Но немцы били и грубо выбрасывали из своих грузовиков даже итальянских офицеров.
Приезжали чистые, сытые штабные офицеры наводить порядок. Покричав на голодных, замерзающих солдат, они возвращались на безопасное удаление в теплые дома, обедали в шумной компании с вином и вечером садились за карты. А тысячи солдат, которых они били палками, голодные, бродили в это время на трескучем морозе в степи, не зная, что им делать и куда деваться. Как зафлаженные волки, они кидались из стороны в сторону в поисках выхода и не находили его [3].
«Боже, в чем мы провинились перед тобою?» — шептали замерзающие отчаявшиеся солдаты.
В тот последний день на рассвете откуда-то вынырнули грохочущие танки, на них гроздьями сидели автоматчики в шубах. На дороге закричали: «Русские! Русские!..» Многие бросились в степь, хоронились за брошенные орудия, машины. Но пулеметные и автоматные очереди находили их всюду. Оставшиеся на дороге подняли руки и стали пленными…
Рядом с Мартыном ветер уже поставил косой сугробик. Мертвая степь продолжала безмолвно мерцать зеленоватыми колючими искрами снега. По заледенелому насту, шипя, Мартына оползли дымные струи поземки. На черных оголенных от снега плешинах гулко лопалась земля. Косой сугробик рос, одевал Мартына в свою пушистую холодную шубу.
На заре дорога ожила. Под окованными железом альпийскими ботинками хрустел снег. Шла новая партия пленных. По бокам, спереди и сзади, жидкой цепочкой мельтешили конвойные. Ушанки их были подвязаны кверху, раскрасневшиеся лица напрягались при окриках.
И пленные, и конвоиры, проходя мимо, поглядывали на горбатый сугробик сбочь дороги. Черное пятно в вершине сугробика в редеющей мгле казалось им не то камнем, не то слитой морозом горкой лошадиного помета.
Партия двигалась размеренно и медленно, словно в этом безостановочном, бессмысленном механическом движении видела свое спасение.
Глава 7
Жгучие декабрьские ветры просеивали последние дни года. Выпитое усталостью солнце чертило свои круги над горизонтом все короче и короче. Теклины логов и яруг засыпало снегом, и в погожие дни он с хрустом оседал там. Гулко «стреляла» на зорьке голая земля. А где-то исподволь, невидимые, уже копились новые силы. В полдень на облизанных ветрами южных склонах курганов оттаивали и вольно дышали жухлые бурьяны и травы, а рядом, как молочные резцы младенца, слюдяной наст просекали жальца осыпавшейся и развеянной с осени ветрами ржи. У пней и обомшелых камней по снегу ползали бархатистые черные снежные черви. У копен неубранного хлеба и стогов ветвисто крапили следы птицы, скидывался заяц, учуяв лису, которая, окутываясь радужным сиянием, мышковала, слыша под звонким настом возню и писк мышей. Зоревые морозы сминают и гнут к кремнистой земле новую поросль, а в полдень она упорно поднимается и оживает снова.
Поднималась и оживала жизнь в хуторе. Черкасянский, как после тифа, оплешивел, поредел. Через неделю после освобождения ушли в армию Алешка Тавров, Калмыков Николай, Щегольков-единоличник, Корней Темкин, все примаки из летних окруженцев. Появились и первые долгожданные солдатские треугольники. Вместе с вестями от живых потекли сообщения об убитых и пропавших без вести. Получили такие бумаги бригадирша Калмыкова и Лукерья Куликова. Оба остались где-то под Харьковом.
Не ревела больше скотина по базам; стыдливо, словно пугаясь тяжкой тишины, кричали на заре одинокие петухи. Вздрагивали и беспокойно ворочались в постелях люди, прислушиваясь к шорохам попросторневших изб и к тому, как вольно хозяйничает во дворе ветер. Полтора года войны наложили свою печать и на постройки: обвисли прясла, покосились плетни, щерились серыми стропилами дома, сараи, не видно было золотистой соломы на крышах, какой новил и красил свой двор хозяин осенью после страдного лета.
После ухода немцев забот прибавилось. Куда ни кинь — концы кругом короткие. Нужда поперла разом из всех углов. Сил на все не хватало, и черкасяне поднимали вначале то, что обветшало впрах, что могло еще держаться — не трогали. Выручали из-под снега хлеб и кое-как обмолачивали его, стягивали к кузнице