Товарищ его, бородатый мужик с намотанной на голове тряпкой, дернул Юлия за штанину и несколько раз причмокнул, изображая, по видимости, цокот копыт:
— Лучники! Фьюить-фьюить — стрела. Вава! Больно! — убедительно махал он руками, объясняясь с глухим, как с ребенком.
Но Юлий не отвечал, прикованный взором к угловатому похожему на монастырь или старинный дворец строению в какой-нибудь версте от зарослей. Сплошная прорезанная понизу высокими, в три человеческих роста, может быть, бойницами стена этой хоромины вдруг среди бела дня вздрогнула, исказившись каменной язвой, и из этой язвы, свища пустила отросток, который обращался на глазах в крытый переход на столбах с толстым резным оголовьем; переход тащился по земле, как змея, все удлиняясь. Поразительно, что разомлевшие на солнце босяки не видели в этом ничего особенно примечательного и ленились подняться, чтобы бросить взгляд на чудо.
— Да сядь ты, твою… сукин сын, всех прищучат! — вскинулся желчный щербатый парень, чей дурной нрав выразительно отмечал сломленный в драке нос. Не довольствуясь словами, Щербатый осмотрелся в поисках камня, не нашел подходящего и прихватил длинную серебряную лопаточку, вроде тех, какие держат в богатых домах, чтобы надевать тугие туфли; метательный снаряд угодил Глухому в спину.
Юлий оглянулся, не растеряв еще того особенного выражения в лице — восторженного, сосредоточенного и настороженного одновременно, — с каким глядят на дела небывалые и чудесные. Право же, он не видел нужды объясняться и снова, беззлобно отмахнувшись, повернулся к дворцу.
Новый удар в спину, на этот раз обломком палки, заставил его кинуть предостерегающий взгляд. В удушливом зное летнего дня назревала драка. И Юлий, потускнев лицом, заколебался, он нарочито мешкал, потому что отлично знал, как опасно проявить малодушие перед беспощадными к слабым босяками. Не чувствуя ни настоящей обиды, ни злости, он должен был выказать и то, и другое хотя бы в той малой степени, которая обеспечила бы ему должное уважение шайки, а значит, прочное место у костра, достойную долю общей добычи и жратвы. Он огрызнулся, с тоской соображая, что драки, пустой и ненужной как всегда, сдается, не избежать.
Потасовка однако не стала еще необходимостью, когда вмешалась женщина, та дебелая, грудастая девка, что шустро шмыгала глазками, ни разу, кажется, не миновав Юлия в своих поисках чего-нибудь эдакого, сладенького и пряного. С дурашливым смехом она вскочила и облепила юношу жаркими, пышными объятиями, от которых тот зашатался, и оба, не без намерения, повалились сквозь пыльный ломкий кустарник в траву — под насмешливый рев босяков. В довершение игры, безусловно необходимой для мира в шайке, девка, не теряя времени, чтобы поправить подол, сверкая белыми ляжками, проворно навалилась на юношу и принялась его целовать с беспричинным визгом, с вознею спутанных ног — с такой нарочитой страстью, что вокруг на все лады засвистели — и ревниво, и возбужденно, и угрожающе.
Юлий почувствовал, что это уж лишнее. Через край. Он не мог вынести животной грубости того, что происходило на глазах разнузданно гогочущих босяков. В бесстыдстве этом было оскорбление совсем других объятий, в бесстыдстве этом было жестокое унижение Золотинки, которое он не мог не чувствовать как свое. Рыхлая, похотливая девка стала ему противна — он вывернулся.
Оттолкнув хватающие руки, широкое потное лицо под покровом спутанных, в мусорной листве волос, Юлий шмыгнул в кусты. Разгоряченная девица пыталась его преследовать, и кто-то ломился за ней, чтобы не упустить потеху или с другими намерениями, но Юлий вовсе не шутил и, уж конечно, не собирался заманивать похотливую дуру в чащу, как она, может быть, вообразила.
— Постой, дурачок! — взывала она сорванным, без дыхания голосом, в котором совсем уж немного оставалось от забавы, скорее злость и обида.
А Юлий, напротив, передвигался крадучись и скоро оказался в полнейшем уединении, различая то там, то здесь шумное дыхание, треск веток и слабеющие призывы.
Он продолжал таиться и после того, как опасность давно уж сошла на нет, двигался легким охотничьим шагом и вот…
Увидел чужого. Который разве не подскочил, неприятно удивленный не меньше Юлия, в руках блеснуло нечто непостижимое… сверкающий призрак, босяк тотчас забросил его за спину, удерживая там и руку.
Это был тощий долговязый дядька с изможденным лицом унылого склада. Об истощении сил свидетельствовали точно так же чахлая бородка и редкие волосы, что торчали из-под рваного колпака — что не мешало, однако, дядьке выказать при встрече с Юлием завидную живость. По видимости, впрочем, временную, ибо в зубах чужака торчала потухшая трубочка, предмет не совместимый с чрезмерной суетой и легкомыслием.
Опомнившись, оборванцы смотрели друг на друга так, как смотрят первым или вторым взглядом встретившиеся в диком месте люди: кто сильнее? Сильнее был, очевидно, Юлий, тощий босяк признал это сразу, без возражения, и как-то так двусмысленно, и насмешливо, и просительно, ухмыльнулся, налаживая мирные отношения. Потом, подумав, он достал из-за спины руку — держать ее там было и неудобно, и бессмысленно.
На солнце сверкнул усыпанный алмазами венец.
Потеряв дыхание, Юлий узнал — не веря себе! — малый венец Шереметов, которым из поколения в поколение венчались великие княгини.
Он сделал шаг-другой и присел на корточки, опасаясь больше всего, что Долговязый даст деру.
Но тот не вынимал изо рта давно уж потухшей трубки и при таком положении вещей, разумеется, не был способен ни на что решительное, недаром он сидел в траве раскорякой.
— Ну и ну! — молвил Юлий, подлаживаясь к незнакомцу. Он даже выругался для большего взаимопонимания. — Где ты взял?
Долговязый, не оставляя настороженности (но и не вынимая из рта трубки), махнул рукой куда-то за спину, в сторону волшебных дворцов. Венец он не выпустил, так что Юлий ухватил резной обруч с одной стороны, а Долговязый держал с другой.
— Там этого добра скока хошь, — гугниво сказал Долговязый, которому мешала выражаться внятно торчащая в зубах трубка. Так что Юлий мало что понял бы даже и в том случае, если бы разумел слованскую речь.
— Я глухой, — сообщил Юлий, пожирая венец жадным и цепким взором. — Что ты там бормочешь?
Нет, венец этот не был внешним подобием родовой Шереметовой драгоценности, на внутренней стороне обруча Юлий отыскал подлинную мету в виде трилистника, которую показывала ему еще мать… Потом краденный у матери венец достался Милице, и потом, так и не коснувшись чела несчастной Нуты, минуя Нуту, от Милицы перешел к Золотинке. А та уж не расставалась с властью.
Мысль эта обдала Юлия свежей горечью, но тут же он уличил себя, что сам себе и противоречит — он держал в руках то, что непреложно свидетельствовало об обратном. Или уж, во всяком случае, ставило прежние умозаключения под вопрос.
Что значит не расставалась с властью, если вот он, венец, потерянный на дороге? Не с головой ли?.. Что знал он в действительности о Золотинке за вычетом тех праздничных, сгоревших чадным огнем дней, что осветили ему беспросветный мрак прозябания в Камарицком лесу? Что знал он о страданиях ее и о борьбе, о жертвах, о подстерегавшей ее опасности?.. Что знал, чтобы судить?
Сердце тяжко билось.
Он посмотрел на Долговязого взглядом, от которого тот ослабел, трубка прыгнула в зубах и склонилась к заросшему подбородку.
— Ты где это взял?
Долговязый повел рукой, не сказать даже, что махнул, — так расслабленно это вышло, что мудрено было бы понять, где это «там».
— Пойдем, покажешь, — сказал Юлий, принимая неясное и, может статься, не весьма достоверное «там» как должное.
— А шел бы ты сам туда! — возразил Долговязый весьма двусмысленно, но вынул изо рта трубку, показывая, что, как бы там ни было, относится к предложению незнакомца с должным вниманием. Пришлось ему, правда, при этом выпустить обруч и он не без горечи проводил глазами заигравший в руках Юлия