долгой совместной жизни ссору. Наливая воду в двенадцатый по счету таз и вдыхая одуряющий запах душистого мыла, которое поставляли в аптеку Саури из Англии, Хосефа назвала Диего безответственным, а он ее в ответ – чистоплюйкой. Когда к девяти вечера Эмилия заснула, все еще в лиловых пятнах, Хосефа села на пол ванной, куда зашла за ботиночками, и расплакалась. Ванная комната в доме Саури была не совсем обычной. Кроме ванны на львиных лапах и трех фарфоровых кувшинов и такого же рукомойника, Диего установил там резервуар для душа, и они могли мыться в свое удовольствие: чистая вода лилась им прямо на голову, и руки не были заняты.
– Почему цветам должно быть лучше, чем людям, – сказал он Хосефе как-то раз, глядя, как она поливает свой сад-коридор.
Через три дня он сумел уговорить кузнеца, чтобы тот увеличил лейку для цветов в несколько раз. Добрый человек согласился, потому что Саури убедил его, что в случае успеха продаст в своей аптеке десятки этих полезных изделий и будет рекламировать их как последнее слово в профилактике здоровья.
Клиентов у них было меньше, чем ожидалось, но Диего это не очень беспокоило. Он был счастлив, что у него в ванной комнате был душ, синий, как цвет его детства. Хосефа тоже чувствовала себя счастливой, стоя утром под струей воды, напевая вальс и любуясь своим в капельках воды телом, которое так кружило Диего голову.
Когда он вошел, чтобы попросить прощения за то, что дал дочери колбу, Хосефа сидела на полу, все еще в лужах после купания Эмилии.
– Мне не за что тебя прощать, – сказала она с улыбкой, в которую он ее тут же поцеловал, присев на корточки. Потом они пошли спать.
Хосефа прижалась к мужу, обретая душевный покой рядом с таким редким чудом – мужчиной, умеющим просить прощения.
По счастливому стечению обстоятельств они больше не ссорились до того вечера, когда Эмилия вбежала в их спальню, рыдая, как будто ей снова было два года и ей приснился кошмар.
Незадолго до этого они одновременно проснулись, охваченные одним и тем же желанием, и нашли друг друга в темноте, чтобы слиянием горячих тел изгнать дьявола, толкающего их к краю бездны.
Хосефа поцеловала мужа в плечо, словно в благодарность за то, что в спешке не сняла ночную рубашку. Она проворно ее оправила, спросила у дочери, что ей приснилось, и разрешила ей залезть к ним на постель, чтобы обнять ее и успокоить. Эмилия сказала, что не помнит.
– Попытайся вспомнить! – приказал ей Диего резко и враждебно.
В ответ Эмилия снова расплакалась, и Хосефа попыталась погасить раздражение мужа, объяснив, что девочка боится петь и танцевать в доме Куэнки в следующее воскресенье. В ярости от того, что его так резко вернули к реальности, Диего попросил жену не заниматься толкованием эмоций их дочери и потребовал, чтобы девочка рассказала свой сон и как можно быстрее вернулась в свою постель. Тогда Эмилия отважилась сказать, что ей приснился дьявол – хотя Диего тысячу раз объяснял ей, что дьявола не существует, – и в ее сне у него было лицо Даниэля Куэнки, который с издевкой говорил ей: «Нет, я существую». Выслушав ее, Диего упрекнул Хосефу, что девочка общается с людьми, которые говорят с ней о дьяволе, а Хосефа возразила, что дочь напугало лицо Даниэля Куэнки, а вовсе не дьявола. Диего обозвал ее ослицей, на что она заметила, что из них двоих только он ревет как осел.
Утро следующего дня они встретили в разных постелях: впервые за семнадцать лет Хосефа, неожиданно для себя самой, заснула около Эмилии. Последнее, что она запомнила, – это как она чесала ей спинку и смеялась над чертом и Даниэлем Куэнкой. Неизвестно, что ей снилось, но проснулась она от тяжести на сердце. Хосефа встала, стараясь не шуметь, и пошла в свою рабочую комнату на другом конце дома. Там стояло кресло с высокой спинкой, где она шила или вышивала, круглый стол из светлого дуба с кучей бумаг, за которым она учила Эмилию читать, небольшой книжный шкаф и секретер с множеством ящичков, где она хранила все бумаги, начиная с дарственной на дом и кончая счетами из галантерейной лавки и продуктового магазина. Она порылась в одном из ящиков, обитом изнутри тканью, достала чистый листок бумаги и написала:
Когда она вернулась с рынка, на обеденном столе лежал букет свежих цветов и записка на бланке для рецептов:
Еще до обеда этот договор был заключен на том же месте, где был расторгнут прошлой ночью. Диего вернулся из аптеки, насвистывая, и прямо прошел в спальню. Хосефа, которая узнавала его настроение по походке, пошла за ним, чтобы посмотреть, снял ли он ботинки. Если Диего снимал ботинки днем, это был знак священной войны, если нет, это означало, что он собирается вздремнуть немного, лежа в ботинках прямо на покрывале, по обычаю жителей штата Юкатан. По крайней мере, так думала Хосефа, судившая об обычаях только по своему мужу. Поэтому все, что он делал не так, как в Пуэбле, относилось к его прошлому. И то, что он звал ее «мой салатик» в самые сладкие моменты, служило для нее несомненным признаком его происхождения. Именно так он назвал ее в тот день, когда собирался сложить перед ней свое оружие. На следующий день Эмилия пошла на свою первую репетицию в дом Куэнки.
V
Это было памятное воскресенье.
Хосефа Вейтиа с детства знала, что воскресная одежда должна быть элегантной и что все от мала до велика должны в этот день ходить в своих лучших нарядах. И только среди страхолюдных друзей ее мужа и доктора Куэнки было принято одеваться хуже, чем на неделе.
– В будущем именно так и будет, – сказал ей Диего, доставая из шкафа свой самый старый пиджак. – И именно мы откроем всем дорогу к этой свободе.
– И тут без тебя не обойдутся? – спросила Хосефа. – Диего, пожалуйста, не бери на себя столько. Тридцать сумасшедших не смогут изменить мир.
– Весь мир – нет. Например, не стоит стремиться разгладить складки между бровей некоторых женщин, которые сильно хмурятся в пылу спора, – ответил Диего, надевая пиджак с заштопанным локтем и дыркой на подкладке.
– Я думаю, что через сто лет никто не выйдет на улицу в таком виде, – заметила Хосефа, оставляя без внимания его слова.
– Жаль, что я не доживу, чтобы доказать тебе обратное.
– В этом мы сходимся. Такие люди, как ты, не должны умирать. Но пусть девочка оденется сегодня как надо, – попросила Хосефа.
– Почему ты плачешь? Ведь тебя разодели как куклу, – спросил Диего у дочери, когда увидел ее в платье с оборками и розовой лентой на поясе.
– Именно поэтому, – ответила Эмилия и уткнулась лицом в шторы гостиной, чтобы никто не видел ее слез.
Когда пришло время выходить из дома, она успокоилась и с улыбкой подошла к Диего. Мать оглядела ее с ног до головы, как свой шедевр, и все трое отправились в дом Куэнки.
Милагрос Вейтиа ждала в дверях, когда увидела семейство Саури, не спеша приближавшееся к дому. Рядом с ней стоял десятилетний Даниэль Куэнка, одетый в первые в его жизни длинные брюки и синюю льняную рубашку, доставшуюся ему от брата.
– Они опоздали потому, что наряжали девочку как куклу, – сказал Даниэль.
– Оставь ее в покое, – приказала ему Милагрос, когда Саури были в двадцати шагах от двери. Потом она замолчала, гладя, как трудно идти Эмилии из-за обилия воланов. Почему Хосефа упорно одевает ее именно так? – задавала она себе вопрос, испытывая что-то вроде сочувствия к своей крестнице. Но когда та подошла поближе, Милагрос в который раз смешалась под взглядом ее глаз, двух черных миндалин. Как она была права в то утро, когда родилась эта девочка! Ее глаза говорили о том, что ей никогда не будет дано насладиться собственной наивностью.
– Не торопитесь! – сказала она язвительно, когда Саури уже могли ее слышать. – В конце концов, никто не ждет вас уже два часа.
Диего подошел, чтобы поцеловать ее, она поздоровалась с ним и попросила повесить занавес в гостиной, чтобы придать ей вид театрального зала. Потом она спросила Хосефу, помнит ли она мелодию,