что закон Бойля-Мариотта открыл некто по имени Бойль, а Мариотт — его фамилия, а Гей-Люссак — два разных ученых: Жозеф Луи Гей и Люссак. Судите сами, — горячилась физичка.
— Безобразное отношение к учебе, — вторил эхом историк.
Однако директор, из мобилизованных фронтовиков, выслушав всех, решил по-своему:
— Оставив Михайлову на второй год, мы причиним большое зло ее матери. Ведь она потеряла в этой войне двух самых близких: сына и мужа. Подумайте, товарищи! Она просто не вынесет еще один удар. А что касается самой Михайловой, она и второй год прощебечет, как эти года. Пусть идет учиться петь. На что ей алгебра и физика?
— Это неправильно, нечестно, если хотите знать, непедагогично, — раздались голоса возражающих.
— Послушайте! Ее отец погиб геройской смертью, а все ли были героями в этой войне? Правильно ли это? Я лично считаю, что в память погибшего отца мы можем помочь его дочери. А вообще… много ли мы помогали ей в учебе? А?
— Как же! Поможешь ей, когда в голове одни соловьи! — Кто-то засмеялся, и обстановка разрядилась.
Так добротой и снисходительностью учителей Надя получила аттестат об окончании десятилетки, где, кроме пения и дисциплины, все остальное значилось «посредственно». Но и это ей был подарок. На выпускном, прощальном, вечере она «очень недурно», как сказал историк, спела «Мне минуло шестнадцать лет» Даргомыжского и была прощена даже учителями-недругами. Аккомпанировала ей учительница немецкого, «фрау Зубстантив», прозванная так за чопорность и строгость.
— Ты зря не учила немецкий, — сказала она. — Если ты думаешь серьезно петь, немецкий необходим. Вся классика на немецком языке. Шуман, Шуберт, не говоря о Моцарте, Бетховене.
— Да, но все они переведены на русский язык, — попыталась возразить Надя.
— А! — отмахнулась Зубстантив. — Не то, это совершенно не то…
Фрау Зубстантив, как, впрочем, и все другие преподаватели малаховской школы № 1, считала свой предмет самым важным — жизненно необходимым.
Красавчик Сашок не был допущен до торжеств, он терпеливо стоял около школы и дожидался окончания вечера. Потом они долго шли в темноте ощупью, спотыкаясь о корни деревьев. Улицы не освещались, и единственный свет лился из окон редких не спящих дач. О чем они говорили тогда? Теперь, за давностью лет, она не могла вспомнить, но один разговор ей врезался в память — он не прошел для нее бесследно. Уже подходя к дому, они услышали бой курантов. На веранде соседней дачи шло запоздалое чаепитие, и на всю улицу громыхал репродуктор.
— У моей Дины Васильевны тоже очень интересные часы, — сказала тогда Надя.
— Какие же такие? — вежливо поинтересовался Сашок.
— А вот какие. Сами все золотые, в виде пенёчка, и каждый час открывается в пенёчке дверка и выскакивает расписной петушок, маленький такой, чуть больше моего мизинца. И кукарекает столько раз, сколько времени, а каждые полчаса с другой стороны, из окошечка, показывается курочка и хлопает крылышками.
— Ну это уж ты больно загнула. Золотые! Сколько же они стоят? Все медные и все серебряные на свете? — засмеялся Сашок.
— Я не сказала, что золотые, я не знаю, какие, — обиделась Надя. — Я сказала, как золотые, и делал их очень знаменитый старинный мастер. Я вот только забыла, как его зовут, нерусский какой-то. А еще у них лягушка есть, на рояле стоит — зеленая-презеленая, из дорогого камня, совсем как живая, только побольше, и глаза у нее из камней-самоцветов. Уральские мастера такую штуковину сделали и подарили художнику — мужу Дины Васильевны.
— Пустяковины это все, — небрежно процедил Сашок.
— Пустяковины! — передразнила его Надя. — Сам-то ты пустяковина.
— Кто здесь шумит, полуночники? — выплыла из темноты тетя Маня. Она только что усмирила соседей с репродуктором и была в боевом настроении. — Это ты, Надежда? А ну марш домой! А-а-а!. — увидела она Сашка. — И ты здесь болтаешься! А ну, двигай, двигай отсюда, нечего по ночам под заборами околачиваться.
— Всего, покедова, — поторопился распрощаться Сашок. Надя, недовольная бесцеремонным вмешательством, попыталась было огрызнуться:
— Какое ваше дело, с кем хочу, с тем и стою. Надоело! — Но дальше грубить не осмелилась, помня тяжелую тети Манину руку с детства. Была она теперь своим человеком, работала, как и прежде, на «Фрезере» учетчицей и еще находила время помогать матери и изредка баловать Надю кое-какими подарками из своей, небольшой зарплаты. Жила она одна, ни родных, ни близких, и в силу своего доброго характера привязалась к разоренной Надиной семье. Впрочем, она нянчила Надю еще ребенком и потому считала ее чуть ли не своей дочерью. По этой же причине ей ни чего не стоило дать подзатыльник своей, как она сама говорила «рабоче-крестьянской» рукой.
На следующий день, вечером, после работы, тетя Маня снова зашла к ним. Ее почему-то встревожил Надин приятель.
— Вот что, Надежда, ты вчера гудела на меня, а я тебе еще раз повторяю! Парень этот никудышный, никчемный. Добра от него не жди. Мотается, нигде не учится, не работает. Тетка его, Ячменева Таня, с ног сбилась, пристраивая везде. И к нам на «Фрезер» его пихали с милицией, да не задержался. Там работать надобно, а он на это непривычен. Целыми днями на барахолке — околачивается. Гоже это, такому лбу-то?
— Вам бы только человека оговорить, — не выдержала Надя. Слова тети Мани резали по больному месту своей правдой, от того и обидно, что возразить-то нечего.
— Пустой, пустой парень, охламон — одно слово. Нечего говорить, смотри сама, потом не пеняй: «Не знала!» Я тебя предупредила!
Мать всхлипнула:
— Война проклятая, всех ребят хороших подобрала, — Надя пулей выскочила из дому.
— Начинается! Опять заголосили! Уж лучше у художника, огород прополоть или полы вымыть.
Дины Васильевны дома не оказалось. Открыла Нюра — больная старая женщина.
— А хозяйка в Москве, скоро приедет, ты заходи, — предложила Нюра.
— Лучше я чего-нибудь поделаю пока.
— Дело найдется, были бы руки.
Нюре, ворчливой и недоверчивой, нравилась эта трудолюбивая девушка, не гнушавшаяся никакой работы. То, что Надя пела, — это второстепенно. Главное человеку — трудовые руки, — считала Нюра.
— На вот тебе бидон, да сходи-ка к Климовым, она в эту пору корову доит.
Хозяйка Климова еще гремела пустым подойником в сарае, а уже у дверей толпились желающие. Одна корова на весь поселок, где уж тут прохлаждаться, нужно вовремя успеть.
— Вот умница! — сказала Дина Васильевна, встречая ее в дверях. — У меня тоже сюрприз для тебя. Послезавтра едем в Большой театр. Будем слушать «Кармен» с Верочкой Давыдовой. Получишь истинное наслаждение. Волшебная музыка. А певица! И голос, и собой-то как хороша. Между прочим, кажется, последний спектакль в сезоне.
Надя единственный раз в жизни была в театре со своим классом, перед самой войной. Смотрели они тогда в Детском театре спектакль «В старой Англии». Помнила, что какого-то старика было жалко до слез, и она украдкой утирала глаза и нос рукавом, платок, как всегда, был потерян. Большой театр она видела только снаружи, и казался он ей похожим на древнегреческие храмы, как на картинках в учебнике истории, где обитали Боги, и был он недоступен и недосягаем, как всякая обитель Богов, как восьмое чудо света.
Сашок, узнав, что Надя едет в Большой театр, в знак презрения далеко сплюнул окурок.
— Чего хорошего в опере? Поют, поют, а чего поют — не пойми не разбери. Нудянка одна! Вот до войны я…
Но Надя его не слушала, она знала, что Сашок завидует ей, и понятно. Кто же не позавидует? Любой! А что Сашок видел? Что знает? Ничегошеньки!
— Ладно! Лады! Значит, завтра вас, королева, не ждать!