подбежавших к своему приятелю.
Морщась от боли, Скотт побежал по изрытой площадке на соседнюю улицу, где обнаружил открытой крышку погреба.
Скользя и прыгая по высоким ступенькам, он на ходу развернулся и, потянув на себя тяжелую крышку, закрыл ее. Она упала Скотту на голову и отбросила его на холодный цементный пол. Скатываясь вниз по двум оставшимся ступенькам, Скотт попытался уцепиться за ручку крышки, но ничего из этого не вышло, и он упал на грязный пол.
Сгорбившись, Скотт сидел на первой ступеньке, переводя дыхание. Он чувствовал через брюки, что ступенька холодная и влажная, но от головокружения и слабости не мог встать.
Он никак не мог отдышаться, и его слабая грудь вздрагивала при каждом вздохе. Воздух обжигал горло. Резь в боку была такой острой, будто под ребра ему загнали отточенный кинжал. Голова вздрагивала от боли. Во рту все пылало и болело. По губам все еще текла кровь. Мышцы ног от холода свело судорогой. Обливаясь холодным потом, Скотт сидел и дрожал.
Вдруг он заплакал. И то был не плач, не рыдания отчаявшегося мужчины.
Скотт был похож на мальчика, маленького мальчика, сидящего в холодном, сыром, темном погребе, плачущего от боли, испуга и от того, что потерял всякую надежду на спасение. Измученный, он сидел в незнакомом, неприветливом погребе.
Позже, когда опасность миновала, Скотт, промерзнув до костей, прихрамывая, поплелся домой.
Напуганная, измученная его долгим отсутствием Лу уложила его спать. Она все спрашивала, что же произошло, но Скотт молчал. В ответ он только тряс головой. Лицо его ничего не выражало. Маленькая головка шуршала по подушке, медленно двигаясь из стороны в сторону, – и так, казалось, без конца.
10
Пробуждение принесло с собой мучительное воспоминание о всех болях.
Пересохшее горло саднило так, будто было одной большой ноющей раной.
Когда Скотт глотал, его лицо искажала гримаса боли. Тихо постанывая, он перевернулся на бок. Разодранный висок лег на ручку отвертки, и от пронзившей его острой боли Скотт проснулся.
Чуть приподнялся, но тут же с тяжелым вздохом откинулся назад, почувствовал жгучую боль в растянутых мышцах спины. Он лежал, глядя на покрытые пылью внутренности водогрея, и думал: «Уже четверг, и осталось три дня».
Правая нога подрагивала. Колено распухло. Скотт попробовал согнуть ногу и вздрогнул от парализующей боли, сменившей ноющее болезненное ощущение.
На мгновение замер, ожидая, когда боль спадет. Затем ощупал лицо, поглаживая пальцами шрамы и царапины с запекшейся на них кровью.
Наконец он со стоном резко поднялся на ноги и, дрожа всем телом, оперся руками о черную стену. Как же это его так угораздило всего за несколько дней? За все три месяца, проведенные в погребе, с ним ничего подобного не случалось. Может, виной всему его рост? Может, чем меньше он становится, тем больше опасностей его подстерегает?
Скотт медленно перелез через барьерчик и прошел по металлическому выступу к ножке водогрея. Там он сбил ногой вниз несколько оставшихся крошек печенья и затем медленно, осторожно слез по ножке водогрея на цементную приступку. Здесь его задержал приступ головокружения. «Четверг, четверг». Язык едва ворочался в пересохшем рту. Очень хотелось пить.
Скотт слез с приступки и заглянул в наперсток. Пусто. А вся вода, пролившаяся на пол, либо высохла, либо просочилась в маленькие дырочки в полу. Скотт уныло глядел в темную пасть наперстка. Все это означало, что ему придется бесконечно долго спускаться к другому наперстку, стоящему под баком с водой. Он печально вздохнул и, волоча ноги по полу, поплелся к линейке.
Три седьмых дюйма.
Флегматично, так, словно все шло по плану и грудь не сдавил внезапный порыв отвращения, Скотт оттолкнул от себя линейку, и она со стуком упала на пол. Ему стало тошно от всех этих измерений.
Он направился к огромной пещере, в которой, дребезжа, пыхтел водяной насос. Вдруг остановился, вспомнив о булавке. Ищущий взгляд медленно двигался по полу. Булавки не было. Скотт подошел к губке и заглянул под нее. Затем под крышку коробки. Нет, как провалилась. Вероятно, великан невзначай откинул булавку куда-то или она вошла по самую головку в подошву одного из его гаргантюанских тапок.
Взгляд Скотта переместился на высокую, как дом, картонку, стоящую под топливным баком. До нее, казалось, были целые мили. Скотт отвернулся. Нет, не пойдет он туда за другой булавкой. «Мне все равно, это уже не важно, будь что будет», – подумал он и снова двинулся к водяному насосу.
Скотт пришел к выводу, что был еще один уровень, ниже того, на котором человек либо смеется, либо ломается; что была еще одна ступенька вниз – к полному безразличию. Он дошел до этого уровня. Ни о чем уже не беспокоился. Все, что выходило за рамки простых физиологических потребностей, уже его не интересовало.
Проходя под гигантскими ножками дерева с одеждой, Скотт посмотрел на верх скалы. «Интересно, – думал он, – паук там или нет? Возможно, эта гадина вцепилась своими семью ногами в паутину и спит там или дожевывает убитого жука… Я сам мог оказаться на месте этого жука». И, вздрогнув, Скотт начал озираться. Он никогда не сможет смириться с существованием паука, каким бы подавленным ни был его дух. Это было просто невозможно.
Ужас и отвращение к гадине слишком глубоко пустили корни в его душе. И лучше всего вообще не думать обо всем этом. Лучше не думать о том, что сегодня паук уже будет ростом с него, с телом, как три его тела, и с ногами, длинными и черными, толщиной с его ноги.
Скотт подошел к краю обрыва и посмотрел вниз, в огромный каньон-пещеру.
Стоит ли игра свеч? Может быть, лучше вообще забыть про воду? Пересохшим горлом было больно глотать. Нет, вода – это не то, о чем можно забыть.
Тряся головой, как сокрушающийся старик. Скотт встал на колени и перегнулся через край. Затем стал