плече это была бульдожья голова в кепке и с шипастым ошейником, на груди что-то похожее на штрих-код с товарной упаковки, вокруг шеи словно обмотана цепь, а на всю длину руки — пылающий череп и руки, удерживающие мотоциклетный руль. Что все это значило, для ничего не сведущего в этих нательных рисунках Крысолова, было полной загадкой, но отчего-то ему подумалось, что этот парень наверняка был одним из тех чудил, что проводили свою жизнь верхом на мотоцикле, не слезая с него до тех пор, пока ревматический артрит не подкладывал им вместо удобного сиденья жесткую операционную каталку.
Он подошел к зарешеченному окну, встал на одно колено и заглянул внутрь кабины, при этом его волосы спали на лоб, уложились на теплый капот, закрыв уцелевшую, правую часть лица и оставив на виду лишь искаженную левую. Крысолов сидел, не шевелясь, и наблюдал за тем, как двигается, словно сопло дефлектора воздуходува, будто те, что были когда-то установлены над каждым креслом в автобусах дальнего следования, глаз зомби, и незаметно потянулся к запасному пистолету, воткнутому в примотанную изолентой к рулевой колонке кобуру.
«Вот и свиделись вновь, дорогой Кирилл Валериевич», прозвучал в его сознании низкий контратенор, несколько неприятный для слуха, но все же мелодичный, принадлежащий мужчине, должно быть, лет шестидесяти.
— Костыль, отбой! — выкрикнул Крысолов в рацию, и Костыль непонимающе хмыкнув, ответил «Есть, отбой».
Прикоснувшись левой рукой к рукояти «Хеклер-Коха» модели Мк.23, которая тут же удобно улеглась к нему в ладонь, он сначала испытал прилив уверенности, но уже спустя мгновенье от этой уверенности не осталось и следа. Это все равно что дойти пешкой до конца поля противника, но понимать, что «воскресший» ферзь, сразу же попадет под удар сразу нескольких фигур соперника.
— Опять ты? — словно пытаясь вспомнить, где же он видел раньше эту рожу, вгляделся во влажный глаз зомби Крысолов, хотя, вне всякого сомнения, этот голос он не спутал бы ни с чьим другим.
«Видишь ли, в прошлый раз у нас разговор не сложился…»
— Да неужели? А мне кажется, ты тогда все сказал, — всматриваясь в обескровленное лицо и не открывающийся частокол корявых зубов, съехидничал Крысолов. — Вот только вместо слов прощания, ты что-то другое проговорил… Дай припомнить… — Он наморщил лоб и изобразил на лице задумчивость. — Кажется, ты сказал своим четвероногим друзьям что-то похожее на «Фас!» Или, может, я не расслышал? Может, ветер, твою мать, создал помехи?
«Мне по нраву твое чувство юмора, Кирилл Валериевич. Оказывается, ты умеешь держаться, а не только хныкать как девчонка, заладив свое «пожалуйста, мы хотим уйти, мы хотим уйти, отпусти нас…» Или ты такой хитрый, потому что внутри этой железяки тебе не так боязно как один на один с собаками?
Крысолову, давно отвыкшему переживать чувство неловкости от осознания собственной слабости, давно не знавшему, что такое полыхать со стыда, показалось, что его щеки сейчас просто сгорят дотла. Давно никто не смел так подкалывать его. Даже близким друзьям он не позволял насмешничать над собой или предосудительно высказываться об его поступках, пускай даже порой нелогичных или откровенно смешных. Даже в тех немногочисленных случаях, когда он по-настоящему чувствовал за собой вину, зная, что сплошал, ему было проще позволить себя обвинить, чем дать возможность осмеять или подтрунивать даже спустя года. Может быть, именно поэтому его так взбесила хоть и на мгновенье, но все же воссиявшая на лице зомби издевательская улыбка? Или это ему только показалось? Или это ныне такой улыбкой надарены все зомби, у которых сгнила и отпала часть лица, выставив напоказ свои кривые костные образования? Даже если так, то в том, что его выпуклый глаз подмигнул ему, он не имел никаких сомнений.
Ликует, сволочь! — думал он.
— Чего ты хочешь? — голосом, не выдавшим и оттенка его внутреннего состояния, спросил Кирилл Валериевич.
«Ну, для начала, чтобы ты был сдержаннее. Я вот сколько лет уже ни с кем не говорил, и то не забыл культуру общения, а ты как с цепи сорвался. Милостивее нужно быть, Кирилл Валериевич, к окружающим, и, главное, с уважением относится к пожилым людям, пускай ты даже считаешь, что они находятся по ту сторону поля боя. А ведь я и родителей твоих постарше буду, а ты ко мне, еще не понявши что к чему, сразу с ругательствами. Нехорошо, знаешь».
— Послушай, я не знаю сколько там тебе лет, и на сколько ты старше моих родителей, но я знаю другое — кем бы ты ни был, ты называешь себя человеком, но это не мешает тебе уничтожать людей! Ты убиваешь нас, меня, моих друзей! Ты загнал меня в эту гору ржавчины! Так с какого это хрена мне относится к тебе с уважением, не скажешь?!
«Ну вот опять пылишь, Крысолов. А ведь не хуже меня знаешь, что у каждого свое назначение в этой жизни. Знаешь ведь, что не всяк волен выбирать, чем ему заниматься, верно? И разве не ошибочно твое мнение, основывающееся на том, что раз я примыкаю своими корнями к роду людскому, то значит, не могу истреблять себе подобных? Разве человек может не убивать себе равных только потому, что он тоже человек — такое же живое существо, обладающее даром мышления и речи? Вот ответь мне: разве не человек превратил эту планету в пепел?
Крысолов какое-то время молчал, опустив плечи и свесив голову, словно прилежный ученик, который первый раз в жизни не выучил домашнего задания, и даже сердце в груди, казалось, прекратило издавать свой стук. Глядя на него, можно было подумать, что ему нечего сказать в свое оправдание, что Великого Учителя загнали в угол и он предпочел молча воспринимать в свою сторону оскорбления, критику и даже ненавидимые им насмешки. Но когда время пришло, когда он собрался с духом и, подняв голову, впился колким, проницательным, полным жгучего яда взглядом в ухмыляющееся неприкрытым оскалом лицо зомби, глаз-дефлектор того заметался во все стороны, словно он следил за скачущим по пинбольному столу шариком.
— Знаешь, пилот бомбардировщика, того самого, что сбросил когда-то на японские города по атомной бомбе, говорят, застрелился когда осознал, что натворил. Не выдержал. Ты спрашивал, не человек ли превратил эту планету в пепел? Да, он самый. Но поверь, лучше он этим уж точно себе не сделал. И даже если они еще живы — те, кто запускали ракеты — их жизни не позавидуешь. Не все способны жить в здравом уме с миллиардом призраков в своих головах. Гнев присущ человеческой природе. Гнев тогда движил ими и их командованием, гнев и месть, а не разум. И они знают, что ошиблись. Все те, кто принимали решение первыми запускать эти хреновы ракеты, ошиблись. И пускай, черт подери, — да! — это будет самой крупной, самой глупой, самой бессмысленной и непростительной ошибкой в истории человечества, но разве человеку не свойственно допускать ошибки?! Мы ошиблись — мы платим за свои ошибки!
Вопрос тут в другом: хватит ли нам смелости признать, что если это было ошибкой, то мы ошиблись все. Все! Потому что всеми, включая последнего зомби из этого сброда, всеми движило одинаковое желание отомстить обидчику. Всеми. Удобнее думать, что это был акт возмездия, подписанный главнокомандующим. Нет, все мы его подписали. Наше это было возмездие, наше. Пускай подсознательное, пускай не выраженное в словах, но, черт тебя дери, наше! Наше — запустить ответные ракеты! Наша злость и ненависть полетела в тех боеголовках. Поэтому вполне закономерно, что теперь мы пожинаем плоды своих ошибок…
А знаешь, чем стало для нас самое страшное наказание? Не умирать, нет, к этому и так готовы все, начиная от «цветущего» старика и заканчивая вчерашним сопляком. Самое тяжкое наказание — видеть во снах мир прежним. Дышать чистым воздухом. Слышать шелест трав. Зреть, как в мире и согласии растут твои дети. Чувствовать тепло солнца, а не зажариваться в нем, как свинья. И в этом наше проклятие, от которого нам не избавиться никогда. Мы спим и видим насколько прекрасной могла быть наша жизнь. Но стоит нам открыть глаза, как перед глазами возникают серые полукруглые, дьявол бы их побрал, тоннели, а на поверхности — руины жилых домов, в которых мы могли бы жить, и сухие берега рек, в которых могли бы плескаться наши потомки. Выжив после войны, мы думаем, что нам повезло, что мы уцелели, что мы выскребли ногтями шанс на жизнь, но жизнь ли мы заслужили на самом деле? Жизнь ли это?! Кого мы думаем нае***ь?! Мы же смертники! Смертники! Мы уже давно стали как твои гнилозомби, только еще упорно отрицаем это. Еще считаем, что не окончательно потеряли рассудок. Да что там рассудок — мы ухитряемся заставлять себя еще и верить, что способны управлять своими жизнями! Мы планируем, что будем делать завтра, послезавтра, на год наперед. Мы погружаемся в личную жизнь, строим какие-то