- 1
- 2
антибиотиков... Хотя тайга все может дать. С травами, ягодой, хвоей, корнями. Конечно, в союзе с тайгой лечил больных фельдшер Гудков Петр Иванович.
Рябенький крапивник садится на ветку ольхи и скачет на пружинистых ножках. Перескакивает на карликовую березу с мелким глянцевитым листом и спрыгивает на узкую цементную плиту с барельефом распятия и надписью, похожей на латинскую.
Иду дальше и чуть не сваливаюсь в яму, заботливо прикрытую пихтовыми ветками.
— Готовая! — восклицаю я, заглядывая в темный зев, откуда несет холодом вечной мерзлоты. — Наши откопали?..
— Нет, это я трудилась для старичка своего. — Сторожиха вновь надвигает на глаза козырек косынки. — Два года мучается — помереть не может. — Она подпирает щеку ладонью. — Старый осколок, с гражданской еще, к сердцу подошел...
— И вы, — мой язык заплетается, — и вы живому могилу?!
Она спокойно укладывает руки на груди.
— Сразу в мерзлоту положу, — с гордостью говорит сторожиха. — Заслужил он — от Буденного саблю имеет... Будет себе лежать целехонький до второго пришествия! Прикажет ему господь после трубного гласа: «Поднимись!»— и поднимется. Будто после долгого сна... — Она прищуривает глаз-голубицу и грозит узловатым пальцем городу: — Я знаю, кого в мерзлоту положить, а кого — на угрев...
«Сумасшедшая», — думаю я, но с упоительным любопытством поворачиваюсь на каблуках. Здесь все перемешано: возле древней могилы — свежая, рядом с католическим крестом — тонкий серп полумесяца со звездочкой на металлическом штыре, покосившийся старательский крест из листвяка, мраморная плита с желтой шестилучевой звездой, стальная балка с позванивающим колечком, а вон и абориген — на жесткой траве холмика разбросаны монеты, хвосты беличьих шкурок, сверточки березовой коры, осколки стекла и раздутые гильзы охотничьих патронов...
— И все они в мерзлоте? —спрашиваю я, обводя рукой эти могилки с разноплеменными памятниками и просто безвестные холмики.
Сторожиха кивает.
— А вы, может, Пелагея... э-э-э...
— Абросимовна, — подсказывает она.
— Вы, может, помните, Пелагея Абросимовна, геолог у нас утонул — в прошлом году... Схоронили его тут без нас... Захаров Дмитрий...
— Экспедишникам отвожу мерзлоту. — Губы ее выгибаются коромыслом. — А вы старуху уважить не хотите — двадцатку заработать не даете...
— Понимаете, Пелагея Абросимовна, — бормочу я, — маленький я человек... Замначальника экспедиции так распорядился... Дал рабочих и на пять рублей им наряд выписал.
— А-а-а, — тянет сторожиха, и шея ее напрягается, как у борца, — этому заму вашему место припасено у меня... Сколько тут людей полегло, а этот выжил. Душегуб, и — на тебе! — заместитель. И обнаглел до невероятия... Насчет детской площадки решали мы тут весной. Место-то рядом с его доминой пустовало. Так он что сказал: «А где мои куры пастись будут?..» Ну, я его на самый угрев уложу, даст бог.
— Володя наш без троп ходил, напрямую, — замечаю я. — Продукты нам вовремя подвозил, без спальников мы редко оставались.
— Знаю Ургановых-то. — Она задумчиво ковыряет носком сапога прошлогоднюю прель. — Семейка на сто оленей, гром по тайге идет, когда перекочевывают... Поди, ничего и не знают про несчастье. Где их сейчас в тайге сыщешь? Осенью прикочуют — придут на могилку всем своим семейством. — Она пригибается над кустом багульника и достает штыковую лопату. — Ладно, за десятку выбью в мерзлоте.
Сторожиха очерчивает прямоугольник между литовским надгробием и серым старательским крестом. Всаживает лопату по самый завиток, выворачивает черный пласт земли.
Я сажусь на теплый цемент надгробия, смотрю, как мелькает лопата. В ноздри мне вливается, перебивая «Белую сирень», запах сырой земли, обрезанных корешков, прошлогодних листьев и женского пота.
— Знаете, Пелагея Абросимовпа, — вскакиваю я с плиты, — черт с ним, с замом... Закрою-ка я вам наряд рублей на тридцать... Как за шурф, понимаете? Больше не могу, а тридцать выпишу.
Она разгибается и смахивает бугорчатым, жилистым тылом ладони пот со своих светлых усиков.
— Вот это другой разговор.
— Передохните. — Я вырываю у нее черень, сбрасываю «энцефалитку» и вонзаю лопату в желтую супесь. Грунт берется легко. Слушаю сторожиху под мерные взмахи лопаты.
— Не внучата бы, обошлась без приработка. — Кисти рук ее с набрякшими ветками вен свисают с раздвинутых коленок. — А куда денешь их, коли мать с отцом заморили детишек. Мастером горным сынок-то, невестка в конторе сидит. В кухне у них холодильник поуркивает, а детишки белее манной каши, чуть что не по ним — в пол ногами: «Тот-топ-топ, гук-гук-гук...» Ну, забрала себе, козьим молоком отпоила, рассказками ублажила... Сейчас — сам видел — как пузыри!
Я киваю и наваливаюсь на лопату. Раздается скрежет железа о мерзлоту. Я вошел в землю до пояса, но дальше копать бесполезно. Я знаю, что такое мерзлота. Меня уже охватило холодом.
— Мерзлота к себе так просто не пускает. — Взгляд ее невидящ — он устремлен под ноги, в землю, словно глаза видят там, под землей, что-то. — На пожог ее беру.
Мой взгляд тоже устремляется в аемлю. Он расплывается, как солнечная струя на чугунном памятнике. И я вижу лежащих в вечной мерзлоте. Нет, не просто лежащих — плывущих в океане времени. А нет ли берегов у этого океана? И не предчувствие ли этих обетованных материков влекло еще фараонов: «О, мать Нейт, простри надо мной свои крылья, извечные звезды».
— Да, надо раскладывать пожог, — говорю я, выскакивая из ямы, поднимаю «энцефалитку» и встряхивало ее. — Долгое дело...
Из кармана выпадает флакон с духами. Беру его и отираю от песчинок, налипших к стеклу.
— Ладно, — говорит моя сторожиха, кивая в сторону готовой могилы, — забирайте... А я это добью помаленьку для старичка...
— Возьмите, Пелагея Абросимовна, — я протягиваю ей флакон. — Пожалуйста.
Женщина будто от сна отрывается. Она благоговейно ставит флакон на ладонь, отвинчивает пробку и втягивает духи затрепетавшими ноздрями.
— В доме поставлю. — Она прижимает флакон к груди. — Пусть старичку весной будет пахнуть.
— Пойду насчет остального для Володи. — Я разглядываю рубчатый след своей подошвы.
— Ну, дай тебе бог здоровья. — И, улыбаясь, сторожиха выставляет на солнце белые, словно кусочки разбитой тарелки, зубы.
- 1
- 2