мне пришлось ехать в Талицу, районный центр. Там я жил самостоятельно, отец платил за угол да за харчи. Техникум кончал в Тюмени, откуда уехал в Кудымкар — в Коми-Пермяцкий автономный округ, там работал по специальности. Так получилось, что я редко с тех пор виделся со своими. Помню, приехал домой в двадцать девятом году — отца в живых уже не было, мать мучается одна с семьей. Приезжаю я, как сейчас помню, в комсомольском костюме — некоторые комсомольцы тогда форму носили. Говорю матери: «Почему, мама, в коммуну не вступишь?» Рядом с селом была коммуна «Красный пахарь», организовалась она еще в девятнадцатом году. «Боязно». Три дня я ее агитировал. Убедил-таки. Хотел на следующий год приехать, посмотреть, как старушка в коммуне работает, да не удалось. Так, представьте себе, и не был с тех пор на родине. Кончим войну — обязательно побываю.
Он умолк, задумался немного и снова заговорил:
— С тех пор из родных виделся только с братом Виктором. Он приезжал в Кудымкар. Виктор работал в Свердловске, на Уралмашзаводе. Много интересного рассказывал, хвалился. Своими рассказами он и меня соблазнил. Уехал я в Свердловск. Поступил на «Уралмаш», в конструкторское бюро, и начал учиться в заочном индустриальном институте. Учиться хотелось дьявольски. Читал запоем книгу за книгой…
— Тогда и немецкий язык изучили? — спросил я.
— Да, начал тогда… Взялся за него случайно. До этого никогда не подозревал в себе способностей к языкам. Были у нас на заводе немцы, иностранные специалисты. По работе мне приходилось иметь с ними дело. Придет этакий дядя в брюках гольф, начнет тарахтеть, тычет пальцем в чертежи, доказывает… Я и не заметил, как научился довольно ловко с ними объясняться. Немецкий язык меня крепко заинтересовал. Захотелось читать Гёте в подлиннике. В переводах все-таки сильно проигрывает. Поступил я — опять заочно — на курсы иностранных языков. Учеба шла довольно быстро. С одной стороны, курсы — грамматика, словари, переводы из классиков, с другой — немцы-инженеры, разговорная практика. Так вот и научился. В тридцать шестом году я защитил диплом инженера, и знаете как? — Кузнецов прищурил глаза. — На немецком языке. Захотелось блеснуть! — Помолчал. — Из Свердловска попал в Москву, года полтора работал на заводе, тут началась война…
Снова помолчал.
— У вас родные остались в Москве? — вдруг неожиданно спросил он.
— Осталась жена, — ответил я. — Сын добровольно пошел в армию.
— Вы о нем что-нибудь знаете?
— Почти ничего.
— Вот и я о своих почти ничего не знаю. Сам-то я, правда, жил всегда бобылем, в свои тридцать лет так и не успел жениться… Брат в армии. С первого дня. В октябре под Вязьмой попал в окружение. Месяц ходил по лесам, голодный, еле выбрался. Попал в Волоколамск, оттуда в Москву. Представьте — звонит ко мне с Ржевского вокзала. Пробыли мы вместе два часа, пока эшелон стоял. Где он теперь, не знаю. Перед вылетом написал ему на полевую почту…
Беседа наша была прервана самым неожиданным образом. Мы почувствовали, что в кустах находится какое-то живое существо. Явственно слышалось прерывистое дыхание. Не сговариваясь, изготовив оружие, стали подходить к кустам.
Мы увидели мальчугана, совсем маленького, лет шести-семи. Он лежал, запрокинув голову. Малыш еле слышно отозвался на наш оклик.
Вид у него был страшный. Худое тело, ребра, обтянутые синей кожей, неестественно тонкие ноги… Одет в какое-то тряпье. На ноге гноилась рана. Мальчик мутными, словно безжизненными глазами смотрел на нас и ежился. Из нескольких слов, которые он произнес, мы узнали, что его зовут Пиней, что он убежал из гетто искать мать, которую в группе евреев фашисты вывезли за город, искал ее почему-то в лесу… Заблудился. Лежал в кустах двое или трое суток.
Николай Иванович стоял бледный, сжав губы так, что на лице его ясно обозначились скулы. Ни слова не говоря, он снял с себя телогрейку, бережно, словно боясь причинить боль, поднял мальчика, укутал его и быстрыми шагами пошел с этой ношей к лагерю.
Вечером он пришел ко мне и вновь стал просить, чтобы его немедленно отправили в Ровно.
Если еще тогда, в гостинице, при нашем первом знакомстве, Кузнецов высказал твердое желание активно бороться с ненавистным врагом, то теперь, после всего, что он здесь увидел, это желание удесятерилось, стало всепоглощающей страстью, неутолимой жаждой. И чем дальше, тем труднее было удерживать Кузнецова в отряде.
Недалеко от лагеря, у деревни Вороновки, мы подыскали луг, удобный для приема самолетов. Площадка большая, но ровного места в обрез. Чтобы произвести посадку, от летчика требовалась исключительная точность.
Из Москвы нам обещали прислать боеприпасы, а в Москву мы хотели отправить добытые нами важные документы и раненых.
Мы сообщили координаты и получили извещение, что самолет будет.
Кочетков, как специалист по аэродромным делам, по всем правилам распланировал костры: один из них ограничивал площадку, другие изображали букву Т, указывая направление и место посадки.
На дорогах, ведущих к аэродрому, на расстоянии трех — пяти километров были расставлены наши секретные сторожевые посты.
Две ночи прождали мы напрасно, и только на третью самолет вылетел. Но нас подстерегала беда.
За час до появления самолета со стороны небольшой речушки надвинулся густой туман. Расстилаясь по земле, он совсем закрыл площадку. Что делать? Предупредить летчика, что сажать машину опасно, мы не могли — сигналов для этого не было предусмотрено.
— Виктор Васильевич, — сказал я Кочеткову, — разжигайте сильнее костры, может, кострами разгоним туман.
Костры запылали, но туман не проходил.
Послышался гул моторов.
— Воздух! Поддай еще! — командовал Кочетков. Вот где пригодился его зычный голос.
Еле видный из-за тумана самолет появился над площадкой, пролетел и ушел в сторону.
— Улетел — понял, что садиться нельзя, — решил я.
Но вдруг вновь послышался гул моторов.
— Летит, летит!
— Решил садиться!
Гул нарастал. Мы не видели самолета, но по звуку поняли, что он уже над площадкой. Мгновенная вспышка и страшный треск.
В тумане летчик не увидел знака Т и приземлился не там, где следовало.
За краем площадки, в нескольких метрах от речушки, уткнувшись носом в землю, стояла машина. Из нее выскочили с пистолетами в руках летчики, штурман и радист. Увидев своих, они убрали пистолеты и беспомощно сели на землю. У командира экипажа, с которым я поздоровался, лоб был в крови.
— Вы ранены?
— Пустяки… А вот он, — капитан указал на самолет, — ранен смертельно.
Вместе с экипажем наш механик Ривас осмотрел машину и подтвердил, что ничего сделать нельзя — все разбито. Повреждено шасси, пробиты крылья и баки. Нужен не ремонт, а замена частей.
Как ни жаль, но единственно возможное решение — сжечь самолет, а несгоревшие части бросить в реку.
Партизаны быстро разгрузили машину, сняли с нее пулеметы и все, что могло быть отвинчено и оторвано. Потом подложили под крылья и баки солому, полили бензином и подожгли.
Самолет охватило пламенем, взорвались баки, к небу поднялись клубы дыма. А мы стояли в стороне и молча прощались с ним, как с живым посланцем Родины. В какой-то степени и мы и летчики чувствовали себя виноватыми за аварию. Но в чем наша вина? Проклятый туман!
На следующий день в отряде состоялся митинг. Мы поклялись, что вместо этого самолета уничтожим десять вражеских и взятые в бою ценности отправим в Москву, на постройку новых машин. Находясь в тылу врага, мы поддержали патриотическое движение рабочих, колхозников, советской интеллигенции, отдававших свои сбережения на постройку вооружения для армии.
Снова начались поиски более надежной площадки. В этих поисках мы встретились с людьми, которые