дорожите своей жизнью.
— Но, Валя… — попробовал возразить Кузнецов, и вдруг все происшедшее, доставившее ему одно разочарование, обернулось другой стороной: он вспомнил о Курске! Ведь Кох только что из Берлина, — значит, сведения самые свежие!.. Вспомнил он и рассуждения Коха по поводу фашистской политики на Украине, и, наконец, его резолюцию, благодаря которой Валя становится отныне сотрудницей рейхскомиссариата. Неожиданные, но ценные результаты дала эта встреча. И Кузнецов не замедлил поделиться с Валей этой радостной мыслью.
— Ну и что? — ответила она с досадой. — «Сотрудница рейхскомиссариата»! да ведь поймите же вы — такого случая больше не будет!
Голос ее дрогнул. Все, что было в ней наболевшего, выстраданного, вся ее тоска, весь ужас ожидания в приемной — все это сейчас обратилось в одно чувство: в горький и страстный упрек ему, Кузнецову.
Она выдернула руку и ушла.
Несостоявшееся покушение вызвало в штабе отряда целую бурю споров. Разговоры шли вокруг одного вопроса: была ли, в конце концов, у Кузнецова возможность убить Коха? То, что это было делом невероятной трудности, ни у кого не вызывало сомнений. В кабинете гаулейтера все было рассчитано на невозможность покушения. И овчарки и телохранители прошли, надо думать, немалую тренировку, прежде чем попали в этот кабинет. Был какой-то математически точный расчет в том, как были расставлены люди и собаки, как стоял стул, предназначенный для посетителя, — математически точный расчет, не допускавший никаких случайностей.
И все же какая-то доля возможности успеха могла быть. И нашлись товарищи, которые прямо ставили в упрек Николаю Ивановичу его благоразумие, осторожность, нежелание рисковать при незначительных шансах на удачу.
Разделяли эту точку зрения не только горячие головы вроде Вали (она сразу же после приема у Коха написала и отправила мне взволнованное письмо, в котором осуждала Кузнецова, называя его трусом), но и люди более зрелые и уравновешенные. Разумеется, никому не приходило в голову сомневаться в храбрости Николая Ивановича; речь шла не о храбрости, а о чем-то несравненно более высоком — о способности человека к самопожертвованию, к обдуманной, сознательной гибели во имя патриотического долга. Сотни тысяч, миллионы советских людей в час, когда Отечество оказалось в опасности, схватились с ненавистным врагом и в этой схватке явили миру невиданные образцы воинской доблести, презрения к смерти. Но одно дело — презирать смерть, идти на рискованную операцию без мысли о своей возможной гибели, другое дело — сознательно и добровольно пойти на смерть ради победы.
В ту пору мы еще не знали о подвиге Александра Матросова, закрывшего своей грудью амбразуру вражеского дзота, но на памяти были другие примеры высокого, беззаветного героизма советских воинов, и именно к ним как бы примеривали мы то, что должен был совершить Кузнецов. Он находился к тому же в исключительно сложных условиях, требовавших для совершения акта самопожертвования гораздо больших душевных сил, чем обычная боевая обстановка. В бою человек, идущий на подвиг, чувствует локоть товарища, слышит вдохновенное захватывающее «ура», он охвачен тем общим воодушевлением, подобием азарта, что неизменно возникает в атаке. «На миру и смерть красна» — говорит русская пословица. Но за линией фронта, в оккупированном городе человек идет на подвиг один в стае врагов. Здесь ничто не стимулирует этот подвиг, кроме мыслей и чувств самого человека. Каков же должен быть строй этих мыслей и чувств, чтобы в этих условиях совершенно сознательно, преднамеренно, по заранее разработанному плану совершить акт возмездия — и не на площади, где тебя непременно поддержат, а в тиши кабинета, где во всех случаях ждет одно — мучительная смерть.
— Такой подвиг, — говорил Лукин, когда мы обсуждали письмо Вали и в связи с этим поведение Кузнецова, — требует особого рода героизма. Мы должны воспитывать в наших людях готовность пойти в любой момент на это святое дело.
— Именно святое, — поддержал Стехов. — Но не всякому это дано. В каждом из наших людей живет высокое чувство патриотизма, и вот это чувство, это сознание своего долга перед Родиной мы должны возвести в такую степень, чтобы любой из нас мог, не задумываясь, отдать, когда нужно, свою жизнь.
Готовность к самопожертвованию! Справедливы ли эти слова по отношению к Кузнецову? Да и не только к нему, а к сотням наших партизан, день за днем совершавших свой скромный подвиг?
Мне вспомнился случай из жизни отряда, когда мы имели возможность убедиться в том, что наши люди действительно способны на самопожертвование. Дело было перед отправкой группы Лукина на переговоры к Бульбе. Кто-то в отряде пустил слух, якобы мы собираемся послать небольшую группу автоматчиков с заданием напасть на многочисленный вражеский гарнизон, большинство которого составляют к тому же хорошо вооруженные эсэсовцы. Это задание расценивалось как посылка на верную гибель.
Эту версию слышали от Саргсяна. Я был так озадачен, что тут же решил подвергнуть группу Лукина своеобразному испытанию. Лукин и Стехов поддержали меня в этом решении.
В тот же вечер в стороне от лагеря группа была собрана, и я обратился к бойцам:
— Товарищи, готовится серьезная и рискованная операция. Речь идет о таком деле, из которого едва ли кому придется выйти живым…
И повторил версию о «крупном гарнизоне», который якобы предстоит разгромить.
— Само собой разумеется, — продолжал я, — на такое дело мы можем посылать только в порядке добровольном. Пусть те, кто почему-либо не хочет идти в составе группы, откровенно заявят об этом.
Ни один человек из группы не воспользовался возможностью уклониться от рискованной операции. Наоборот, все как один высказали страстное желание пойти на это благородное дело.
Тогда в виде наказания за лишние разговоры Саргсян был отстранен от участия в походе. Никакие уговоры не помогли. Мы были непреклонны, хотя и видели, какой это для него удар, какое большое потрясение.
Напомнив товарищам об этом случае, я предложил организовать проверку — на этот раз всего личного состава отряда.
В тот же день было объявлено, что готовится делая серия весьма серьезных операций, требующих от их исполнителей неизбежного самопожертвования во имя Родины, что на выполнение заданий пойдут одиночки и что желающие принять в них участие могут записываться у замполита.
Спустя пять минут Валя Семенов, Базанов, Шмуйловский, Селескериди и многие другие товарищи уже обступили Стехова, настаивая, чтобы он записал их тут же, на месте. А Цессарский подошел ко мне недоумевая:
— Обязательно нужно записываться? По-моему все и так ясно. Я, например, летел сюда добровольно, отсюда и вытекает, что в этом вашем списке я давно уже состою. Располагайте всеми нами так, как требуется для дела.
Спустя час в списке числилось уже семьдесят человек.
— Способны ли вы выполнить задание, прежде чем погибнуть? — спрашивал я у них. — Хватит ли у вас воли думать не о гибели, а только о выполнении задания?
Все заверяли, что способны на это.
Этот пример еще раз убедил меня в том, что готовность и воля к подвигу во имя Родины живут в каждом советском человеке, в каждом большевике, партийном и непартийном. Нужно ли нам специально готовить людей к самопожертвованию, когда в небольшом отряде на первый зов являются семьдесят патриотов, готовых в любой момент отдать самое дорогое — жизнь — за счастье своей Родины.
Эта проверка явилась деловым, практическим ответом на споры и рассуждения товарищей, обсуждавших письмо Вали Довгер.
К числу таких людей, людей особого склада, принадлежал и Николай Иванович Кузнецов. И я не сомневался, что не совершил он акта возмездия над Кохом потому лишь, что не хотел идти на бессмысленный риск. Я был уверен, что, если в его судьбе еще наступят минуты, когда нужно будет во имя победы жертвовать жизнью, — он сделает это не задумываясь.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Всякий, кто бывал в те годы в Ровно и проходил по Хмельной улице, мог приметить невзрачный, с облупившейся штукатуркой двухэтажный дом, на воротах которого чернела старая жестяная вывеска: «Фабрика валянок та щиток». Вероятно, теперь этот старый дом выглядит иначе, и только городские старожилы, хранящие в памяти историю каждого здания, помнят черную жестяную вывеску, старые,