„А вы что – не начальники?“ – подумал я и пошел дальше.
Все стекла в коридоре деаэраторной этажерки были выбиты взрывом. Очень остро пахло озоном. Организм ощущал сильную радиацию. А говорят, нет органов чувств таких. Видать, все же что-то есть. В груди появилось неприятное ощущение: самопроизвольное паническое чувство, но я контролировал себя и держал в руках. Было уже светло, и в окно хорошо был виден завал. Весь асфальт вокруг усыпан чем-то черным. Присмотрелся – так это же реакторный графит! Ничего себе! Понял, что с реактором дело плохо. Но до сознания еще не доходила вся реальность случившегося.
Вошел в помещение блочного щита управления. Там были Бабичев Владимир Николаевич и заместитель главного инженера по науке Михаил Алексеевич Лютов. Он сидел за столом начальника смены блока.
Я сказал Бабичеву, что пришел его менять. Было 7 часов 40 минут утра. Бабичев сказал, что заступил на смену полтора часа назад и чувствует себя нормально. В таких случаях прибывшая смена поступает под команду работающей вахты.
– Акимов и Топтунов еще на блоке, – сказал Бабичев, – открывают задвижки на линии подачи питательной воды в реактор в 712-м помещении, на 27-й отметке. Им помогают старший инженер-механик с первой очереди Нехаев, старший инженер по эксплуатации реакторного цеха первой очереди Усков, замначальника реакторного цеха первой очереди Орлов. Иди, Виктор, смени их. Они плохи…
Зам. главного инженера по науке Лютов сидел и, обхватив голову руками, тупо повторял:
– Скажите мне, парни, температуру графита в реакторе… Скажите, и я вам все объясню…
– О каком графите вы спрашиваете, Михаил Алексеевич? – удивился я. – Почти весь графит на земле. Посмотрите. На дворе уже светло. Я только что видел…
– Да ты что?! – испуганно и недоверчиво спросил Лютов. – В голове не укладывается такое…
– Пойдемте посмотрим, – предложил я.
Мы вышли с ним в коридор деаэраторной этажерки и вошли в помещение резервного пульта управления, оно ближе к завалу. Там тоже взрывом выбило стекла. Они трещали и взвизгивали под ногами. Насыщенный долгоживущими радионуклидами воздух был густым и жалящим. От завала напрямую обстреливало гамма-лучами с интенсивностью до пятнадцати тысяч рентген в час. Но тогда я об этом не знал. Жгло веки, горло, перехватывало дыхание. От лица шел внутренний жар, кожу сушило, стягивало…
– Вот смотрите, – сказал я Лютову, – кругом черно от графита…
– Разве это графит? – не верил своим глазам Лютов.
– А что же это? – с возмущением воскликнул я, а сам в глубине души тоже не хочу верить в то, что вижу. Но я уже понял, что из-за лжи зря гибнут люди, пора сознаться себе во всем. Со злым упорством, разгоряченный радиацией, я продолжал доказывать Лютову.
– Смотрите! Графитовые блоки. Ясно ведь различимо. Вон блок с „папой“ (выступом), а вон с „мамой“ (с углублением). И дырки посредине для технологического канала. Неужто не видите?
– Да вижу… Но графит ли это?.. – продолжал сомневаться Лютов.
Эта слепота людей меня всегда доводила до бешенства. Видеть только то, что выгодно твоей шкуре! Да это ж погибель!
– А что же это?! – уже начал орать я на начальника.
– Сколько же его тут? – очухался наконец Лютов.
– Здесь не все… Если выбросило, то во все стороны. Но, видать, не все… Я дома в семь утра, с балкона, видел огонь и дым из пола центрального зала…
Мы вернулись в помещение БЩУ. Здесь тоже здорово пахло радиоактивностью, и я поймал себя на том, что словно впервые вижу родной БЩУ-4, его панели, приборы, щиты, дисплеи. Все мертво. Стрелки показывающих приборов застыли на зашкале или нуле. Молчала машина „ДРЭГ“ системы „Скала“, выдававшая во время работы блока непрерывную распечатку параметров. Все эти диаграммы и распечатки ждут теперь своего часа. На них застыли кривые технологического процесса, цифры – немые свидетели атомной трагедии. Скоро их вырежут, думал я, и как величайшую драгоценность увезут в Москву для осмысливания происшедшего. Туда же уйдут оперативные журналы с БЩУ и со всех рабочих мест. Потом все это назовут „мешок с бумагами“, а пока… Только двести одиннадцать круглых сельсинов-указателей положения поглощающих стержней живо выделялись на общем мертвом фоне щитов, освещенные изнутри аварийными лампами подсветки шкал. Стрелки сельсинов застыли в положении 2,5 метра, не дойдя до низа 4,5 метров.
Я покинул БЩУ-4 и побежал по лестнично-лифтовому блоку вверх, на 27-ю отметку, чтобы сменить Топтунова и Акимова в 712-м помещении. По дороге встретил спускающегося вниз Толю Ситникова. Он был плох, темно-буро-коричневый от ядерного загара, непрерывная рвота. Преодолевая слабость и рвоту, сказал:
– Я все посмотрел… По заданию Фомина и Брюханова… Они уверены, что реактор цел… Я был в центральном зале, на крыше блока „В“. Там много графита и топлива… Я заглянул сверху в реактор… По- моему, он разрушен… Гудит огнем… Не хочется в это верить… Но надо…
Это его „по-моему“ выдавало мучительное чувство, которое испытывал Ситников. И он, физик, не хотел до конца верить, не верил глазам своим, настолько то, что он увидел, было страшно…
Всю историю развития атомной энергетики „этого“ боялись больше всего. И скрывали эту боязнь. И „это“ произошло…
Ситников, шатаясь, пошел вниз, а я побежал наверх. Комингс (порог) у двери в 712-м помещении высокий, примерно 350 миллиметров. И все помещение заполнено водой с топливом поверх комингса. Из помещения вышли Акимов и Топтунов – отекшие, темно-буро-коричневые лица и руки (как оказалось при осмотре в медсанчасти, такого же цвета остальные части тела. Одежда лучам не помеха). Выражение лиц – подавленное. Страшно распухли губы, языки. Они с трудом говорили… Тяжкие страдания, но и ощущение недоумения и вины одновременно испытывали начальник смены блока Акимов и СИУР Леонид Топтунов.
– Ничего не пойму, – еле ворочая распухшим языком, сказал Акимов, – мы все делали правильно… Почему же… Ой, плохо, Витя… Мы доходим… Открыли, кажется, все задвижки по ходу… Проверь третью на каждой нитке…