пожаров.
— Есть кто живой? — заглядывая в сарай, спросил я почти басом, стараясь придать своему голосу этакую солидность.
— Есть, — донесся из дальнего угла сарая настоящий, а не поддельный, как у меня, бас: глухой, рокочущий.
Поставив велосипед у стены, посветил фонариком в тот угол, откуда раздался голос. На соломе лежал большеголовый, обросший густой щетиной человек в фуфайке. Жмурясь от яркого света, он смотрел на меня сурово. «Страшный какой-то, еще придушит», — почему-то промелькнула шальная мысль.
— Давай, устраивайся, братишка, — ласково сказал он. — Вдвоем веселей будет, хоть покалякаем перед сном.
Я немного потоптался в нерешительности, спросил:
— Вода здесь есть?
— Во дворе колодец. Там и ведро на цепи.
Достав воды, я умылся, потом уже с велосипедом зашел в сарай. Отвязал сумку, сел на пол, устланный соломой. Посвечивая себе фонариком, отрезал хлеба, кусок сала и начал есть. Мой сосед тяжело вздохнул, грузно отвернулся от меня и затих. «Наверное, голодный», — подумалось мне. Спросил его:
— Вы, случайно, есть не хотите?
— Почему же случайно, — засмеялся сосед. — Хочу: совершенно закономерно.
Я отрезал ему хлеба и сала.
— Это же королевский ужин! В наши дни — пища богов, — похвалил он. — Если бы я был богат, то дорогих гостей кормил бы только такими деликатесами.
Справившись с едой, он поблагодарил, помолчал не много, с усмешкой в голосе сказал:
— Вообще это мечта забитой нуждой прачки. Она утверждает, что была бы она царицей — стирала бы только самой себе… Скудость фантазии, убогость мысли…
Не знаю почему, но у меня начало зарождаться к нему доверие. Встречаются такие люди, которые наделены удивительной притягательной силой, вызывающие расположение к ним. В темноте я не мог видеть глаз и выражения лица моего соседа, мне не был известен его духовный мир, я только слышал его голос, интонации этого голоса — и они одни все же располагали к говорившему.
— Ну что ж, как говорят, бог напитал — никто не; видал. Теперь можно и с сытыми равняться, а они- то уже поди спят… Если ты, мой юный друг, не завшивел — ложись подальше от меня, если и ты, как я, богат этой живностью — располагайся рядом, — и он замолчал.
Сняв пиджак, я лег чуть в сторонке. «Интересно, кто он? О чем сейчас думает?» Но спросить его постеснялся. Молчание, наверное, его угнетало, он негромко спросил:
— Как тебя зовут?
— Борис.
— Хорошее имя. Меня Дмитрием. Послушай, Борис, будь добр — расскажи о себе.
Я вкратце рассказал, умолчав, конечно, о цели своей поездки.
— Ты комсомолец? — после небольшой паузы спросил он.
Вопрос меня насторожил.
— Состоял, — ответил я как можно безразличнее. — Теперь, понятно, механически выбыл за неуплату членских взносов. Да и денег нет платить.
— В наше с тобой время взносы платят не деньгами… И в комсомоле не состоят, комсомольцем надо быть душой. Всегда, везде, при любой обстановке. И больше всего, когда наедине с собой.
Он говорил убежденно. Я приподнялся на локти, стал смотреть в сторону Дмитрия. Мне показалось, что его глаза светились в темноте. И еще раз вдруг подумал, что слова его находили отзвук в моем сердце, и мне еще больше захотелось узнать: кто он и что его привело в этот заброшенный сарай на краю села? Понимал, что после моего ответа о комсомоле он может не доверять мне. Я все же спросил:
— Скажите, пожалуйста, кто вы?
— Вообще или… сейчас?
— Вообще и сейчас.
Дмитрий надолго умолк. Я мысленно выругал себя за излишнее любопытство, показалось, что мой сосед замкнулся. И вдруг его словно прорвало. Он поднялся, сел, привалившись к стенке. Приглушая бас, заговорил.
— Мой отец был профессиональным революционером, большевиком. Бежал с каторги. Жил нелегально на Алтае и там сошелся с дочерью армейского офицера. Матушка моя — образованная мечтательница. Отец же — суровый реалист, при том не ахти какой грамотей, но щедро наделенный способностями, с удивительно сильной волей и строжайшей самодисциплиной. Мне всегда думалось, что отцу по плечу любое дело. — Дмитрий помолчал. — Вот такие у меня родители. Меня они не баловали, отец воспитывал в спартанском духе. Учился я хорошо. Не столько от одаренности, а скорее всего из самолюбия. Не допускал, что бы кто-то из соучеников мог знать больше меня, сделать лучше, чем я.
От матери унаследовал любовь к музыке и песне. После революции отец остался в Красной Армии, служил на границе… Погиб в стычке с басмачами. — Дмитрий вздохнул, помолчал. — Матушка после десятилетки уговорила меня поступить в консерваторию. Поступил, учился по классу вокала и фортепьяно. Что-то причлось не по душе — бросил консерваторию и подался в армию, наверное, потому, что отец мечтал видеть меня военным. Службу полюбил, отдался ей всецело. Пришло время — воевал с финнами, освобождал Западную Белоруссию, есть чем гордиться, а почему бы и нет? — Дмитрий откачнулся от стенки, видимо, сжал кулаки — послышался хруст пальцев. — Нагрянула большая война. Отступление, был дважды ранен, дважды награжден. И вот… проклятое Изюмо-Барвенковское направление, наш разгром… ранение, и твой слуга покорный с куском крупповской стали в бедре — завшивленный и в бывшей конюшне.
Он замолчал, глубоко вздохнул. Меня подмывало спросить его о возрасте, но побоялся лишним вопросом спугнуть его откровенность.
— Странно все-таки устроен человек, — вновь заговорил Дмитрий. — К вечеру есть хотелось до одури, мечтал только о еде. Заморил червячка — мечтаю о куреве, больше чем о еде.
Я достал из сумки пачку сигарет, протянул их соседу.
— Сигареты? — обрадовался он. — Балуешь ты меня, Борисушка, — довольно зарокотал он. — Посвети-ка, чтобы ненароком не поломать какую, да и чудом техники не повредить пальцы.
Я зажег фонарик, направил его на Дмитрия. Волосы у него были черные и густые, черты лица крупные, глаза темные. Под фуфайкой угадывалась могучая грудь. И меня поразили его руки — кисть тонкая, изящная и пальцы длинные и тонкие.
Дмитрий достал из кармана кусок кремня, квадратик металла и комок ваты. Несколькими ударами металла о кремень высек искру на вату, подул на затлевший огонек, вата загорелась. Прикурил от нее. Я погасил фонарик.
— Я не хочу тебя обидеть, Борис, но правду говоря, сигареты дрянь, особенно по сравнению с нашей махоркой. Ею, голубушкой, затянешься пару разков, и сразу в тебе все жилочки от радости затрепещут, аж петь захочется от удовольствия. Это немецкие — дрянь полнейшая!
Я не курил и разницы между сигаретами и махоркой не находил — и то дым, и это дым. Но чтобы поддержать разговор, уверенно сказал:
— Немцы курят морскую траву, пропитанную никотином.
— Похоже так. Вообще, продукты, вина и табаки немецкие хуже наших. У нас все цельное, крепкое, а они черт знает что примешивают. Эрзацы делают, да еще и задаются, сволочи.
Он несколько раз глубоко затянулся, стряхнул на ладонь пепел и продолжал:
— У какого-то народа есть пословица: пока ты жив — не умирай. По-моему, это прежде всего относится к духовной и моральной стороне человека. Если он живет только во имя стола и постели, его лишь условно можно назвать живым человеком. Труп он, правда, не смердящий. Быть рабом природных инстинктов пошло и глупо. Настоящая жизнь не мыслима без борьбы, и обязательно во имя чего-то возвышенного нужного людям. Человек должен быть одержим, жить азартно, жадно, конечно же, в самом наилучшем смысле этих слов. — Дмитрий опять глубоко затянулся, чуть заторопился. — Вот я… сейчас я… вроде бы никто! Бродяга беспачпортный! — он вдруг дотянулся рукой до меня, крепко сжал мой локоть. —