Если брюссельские бюрократы валандаются годами, не приходя к согласию по таким простым вопросам, как цвет паспорта или бактериальный баланс йогуртов, как они достигнут единства в таком вопросе, как гимн, да еще в жабьем исполнении? Что скажет миссис Тэтчер?
Впрочем, что скажет госпожа Тэтчер, как раз не секрет.
«Жабы должны быть британскими!» — вот чего она потребует. Однако мне не хотелось замешивать в искусство политику, поэтому я задал очевидный вопрос:
— Почему жабы?
Мсье Сальк глянул на меня так, будто хотел спросить, дурак я или только прикидываюсь.
— Потому что этого никто еще не делал.
Конечно же!
Весной и в начале лета мысли мои то и дело возвращались к мсье Сальку и его питомцам, но я решил дождаться июля, когда
Но, прибыв к мсье Сальку с повторным визитом, я его не застал. Дверь открыла женщина, чье лицо весьма походило на поверхность скорлупы грецкого ореха, с пылесосной насадкой в руке.
— Дома ли мсье?
Женщина отвернулась и выключила пылесос.
— Нет. В Париж отъехал. — Она помолчала и добавила: — По случаю
Музыку он, конечно, забрал с собой?
Этого она не знала. Она всего лишь экономка.
Не хотелось, чтобы поездка прошла совсем уж впустую, и я спросил, нельзя ли хоть жаб увидеть.
Нет. Они отдыхают. Мсье Сальк велел их не беспокоить.
Благодарю вас, мадам.
Не за что, мсье.
Перед Четырнадцатым июля газеты улавливали и излучали новости, повествовали о приготовлениях, о платформах, декорациях, визитах глав государств, о гардеробе Катрин Денев… Но нигде я не нашел ни единого упоминания, даже в разделе культуры, о поющих жабах. День взятия Бастилии прошел без единого квака. Да, мсье Сальку следовало бы добиться живого исполнения.
«Шатонеф-дю — Пап» не сплевывать!
Август в Провансе. В это время лучше вести себя спокойненько, не высовываться из тени, двигаться размеренно и никуда, по возможности, не выезжать. Ящерки это прекрасно понимают, и мне следовало бы брать с них пример.
В августе, в конце восьмидесятых, в полдесятого утра я влез в машину и сразу же почувствовал себя как куриная грудка на сковородке. Я опустил глаза к карте, чтобы определиться с маршрутом, как можно более свободным от туристов и от очумелых на жаре дальнобойщиков. Капля пота с носа упала как раз в точкуназначения, Шатонеф-дю-Пап, малый городок знаменитого вина.
За несколько месяцев до этого, зимой, я встретил на вечеринке по случаю помолвки двоих наших знакомых некоего господина по имени Мишель. Первые бутылки, первые тосты… Я сразу заметил, что если остальные вино просто пили, то Мишель следовал личному ритуалу, весьма продуманному и отработанному. Прежде всего он заглядывал в бокал, затем обнимал его ладонью и взбалтывал круговыми движениями. Подняв бокал до уровня глаз, он всматривался в следы турбулентного движения в толще и по краям. Обоняние его участвовало в исследовании наравне со зрением. Вдох, выдох… Еще одно, последнее вращение… и первые капли осторожно принимаются ртом.
Очевидно, что испытания вина на этом не заканчивались, что тестирование продолжается. Мишель жует, вытягивает губы, добавляет в рот немного воздуху, полощет рот, добавляет вина… Поднимает взгляд к потолку, втягивает щеки и глотает уже после того, как вино многократно обежало его ротовую полость, как стайер беговую дорожку стадиона.
Он заметил мой внимательный взгляд, ухмыльнулся и изрек:
— Неплохо, неплохо… — Второй глоток он принял уже не так обстоятельно, приветствуя бокал поднятием бровей. — Неплохой год — восемьдесят пятый.
Как выяснилось, Мишель по профессии негоциант, профессиональный дегустатор, покупатель вина и продавец нектара. Его специализация — вина Юга, от «Тавель-Розе» (говорят, любимого вина Луи XIV) через золотистые белые, тихие и спокойные, и до тяжелых, бьющих по мозгам «Жигонда». Но из всех вин чудом своим, сокровищем своей коллекции, за бокалом которого лучше всего умереть, он считает «Шатонеф-дю-Пап».
По его описанию можно было подумать, что он обсуждает достоинства женщины. Руки его ласкали воздух, в нежном поцелуе касался он губами кончиков пальцев. Он превозносил полнотелость, букет и мощь. Мощь вполне реальную, ибо крепость «Шатонеф» может достигать пятнадцати градусов. А в наши дни, когда Бордо все слабеет и слабеет, а Бургундия по ценам доступна только японцам, Шатонеф — золотое дно. Он предложил мне навестить его погреба и осмотреться на месте. И продегустировать.
В Провансе время между моментом договоренности о свидании и исполнением этой договоренности часто измеряется месяцами, а то и годами, поэтому я не ожидал немедленного приглашения. Зима сменилась весной, весна перешла в лето, лето достигло апогея в августе, наиболее смертельном месяце, когда с пятнадцатиградусным вином забавляться небезопасно. И тут позвонил Мишель.
— Завтра утром, в одиннадцать, — сказал он. — В погребах Шатонеф. За завтраком съешьте побольше хлеба.
Я поступил согласно его совету, в порядке личной инициативы добавив столовую ложку оливкового масла. Соответственно единодушному мнению местных знатоков, это наилучший способ покрыть желудок защитной оболочкой, предохраняющей от ударного воздействия мощи молодых вин. В любом случае я собирался, колеся по извилистым сельским дорожкам, поступать как дегустаторы-знатоки, то есть не глотать, а полоскать рот и выплевывать.
Вдали показался расплывающийся в жаркой дымке Шатонеф-дю-Пап. Время подходило к одиннадцати. Здесь все дышит вином, все посвящено вину. Отовсюду зазывают тебя выпить, попробовать, продегустировать. Об этом кричат старые облупившиеся и новые, свежеиспеченные объявления. Рядом с виноградниками возвышаются громадные макеты бутылок с теми же приглашениями, просит в гости чуть ли не каждый дом:
Я въехал через ворота в высокой каменной стене, отрезающей погреба от внешнего мира, загнал машину в тень и отлепил себя от сиденья. Солнце тут же напялило на мою голову тесную горячую шапку. Передо мной предстал длинный фасад с зубчатым завершением поверху, без единого окна, но с громадными двойными дверьми, распахнутыми настежь. В дверях застыла группа людей, выделяющихся на черном фоне интерьера. У каждого в руках большая посудина, сверкающая на солнце.
Внутри прохладно, как будто даже студено. Бокал, врученный мне Мишелем, приятно холодит руку. По емкости он один из самых больших, которые я когда-либо видел, стеклянное ведро на ножке, сосуд почти шарообразный, кверху сужающийся, как аквариум для золотых рыбок. Мишель сказал, что вместимость его составляет три четверти бутылки.
Глаза мои привыкли к полутьме после ослепительного солнечного света снаружи. Я понял, что этот погреб не из скромных. В углах его запросто затерялись бы тысяч двадцать пять бутылок. Но их здесь вообще не наблюдалось. Я видел уходящие вдаль ряды бочек, громадных бочек, лежащих на боку и подпираемых с обеих сторон платформами, доходящими до пояса взрослого мужчины. Верхний край обода каждой бочки находился на высоте от двенадцати до пятнадцати футов от пола. На фасаде каждой мелом обозначено наименование содержимого. Впервые в жизни мне довелось прогуливаться по винной карте, оставляя справа и слева «Кот-дю-Рон», «Лирак», «Вакейра», «Сен-Жозеф», «Кроз-Эрмитаж», «Тавель», «Жигонда»… — каждого тысячи литров, по годам, постепенно, без спешки созревающих.