— Привет, Тим.
— Ну, Дуги, — сказал я, — легок на помине.
— Ага, — отозвался он. Я сразу понял, что он в тяжком похмелье. Его «ага» открывало перед вашим мысленным взором безрадостные ландшафты мозга после шестидесяти лет дружбы с выпивкой (конечно, если допустить, что он попробовал ее лет в десять).
— Тим, — сказал он, — я в Хайянисе.
— Что ты делаешь на Кейп-Коде? Ты же вроде не любишь путешествовать.
— Я здесь уже три дня. Фрэнки Фрилоуд сюда перебрался, когда вышел на пенсию. Разве я тебе не говорил?
— Нет, — сказал я. — Как он?
— Помер. Я на поминки приехал.
Смерть близкого друга должна была произвести на моего отца такое же впечатление, как утес, обрушившийся в море неподалеку от вашего дома.
— Так, — сказал я. — Может, заглянешь в Провинстаун?
— Подумывал об этом.
— Машина у тебя есть?
— Могу арендовать, — сказал он.
— Не надо. Я сам за тобой заеду.
Наступила долгая пауза, но я не мог понять, о себе он думает или обо мне. Потом он сказал:
— Давай обождем денек-другой. Надо помочь вдове кое-что утрясти.
— Ладно, — ответил я, — приезжай, когда сможешь.
Мне казалось, что я ничем не выдал своего плачевного состояния, но Биг-Мак спросил:
— У тебя все в порядке?
— Остался без жены. Уехала. Это ничего.
Наступила долгая пауза. Затем он сказал:
— Ага. Увидимся, — и повесил трубку.
Тем не менее он внес свой вклад в импульс, побудивший меня выбраться из постели и начать новый день.
Если говорить о похмельях, то я напоминал человека, балансирующего на грани эпилептического припадка. Я должен был следить за каждым своим движением, чтобы не споткнуться и не оступиться, избегать слишком резких поворотов головы и заранее подготавливать каждый жест, — тогда можно было надеяться обмануть надвигающийся приступ или хотя бы отодвинуть его на несколько часов. Но, ограничивая свои мысли — то есть позволяя себе думать об одних вещах и начисто исключая другие, — я старался оградить себя не от физических конвульсий, а от кошачьих воплей, с которыми осаждали меня призрачные ведьмы.
Поскольку главная моя проблема была болезненной, как живая рана, — даже моя татуировка начинала ныть, стоило мне обратить на нее мысленный взор, — я попытался уравновесить себя и нашел паллиатив в думах об отце. Не то чтобы целиком приятных — я мог размышлять даже о давних горестях, но и это было вполне приемлемо в силу их давности: прежние печали служили как бы противовесом, который не давал мне соскользнуть в настоящее,
К примеру, я вновь вспомнил о Миксе Уодли Хилби Третьем. В течение целого месяца моей жизни в Тампе я буквально каждое утро просыпался с одним и тем же требующим разрешения вопросом: как нам с Пэтти прикончить его и не сесть? Однако теперь это воспоминание меня не расстроило. Наоборот — оно помогло мне сконцентрироваться по двум причинам, которые можно уподобить грузам на концах балансировочного шеста. Первая заключалась в том, что я совершенно определенно не убил Уодли и даже выяснил, что во мне нет ярко выраженной тяги к убийству, — неплохо было подумать об этом в такое утро! Другая состояла в том, что в нынешний момент я вспомнил о мистере Хилби не как о муже Пэтти из Тампы, а как о своем товарище по Экзетеру, где между нами существовала странная связь, а это имело много общего с мыслями об отце и привело мне на память, наверное, самый лучший день, проведенный с Биг-Маком.
Микс Уодли Хилби Третий, и это вполне можно повторить, был единственным обитателем тюрьмы, с которым я в прошлом учился в Экзетере. Но больше всего в нашей совместной истории меня впечатлял тот факт, что нас обоих вышибли из колледжа в одно и то же утро, за месяц до выпуска. Раньше я едва его знал. Хилби был рохлей, а я — неплохим спортсменом. Он проучился в Экзетере четыре года, как прежде его отец Микс, а я провел там осень и весну после окончания средней школы на Лонг-Айленде, получив аспирантскую стипендию по спортивной линии. (Мать хотела, чтобы я отправился в Гарвард.) Я пытался обогатить своим талантом уайд-ресивера[9] экзетерскую команду, где и пасовать-то не умели. (Разве есть на Востоке хоть одна частная школа, где прилично играют в футбол?) В день, когда нас выперли, мы вместе покинули кабинет директора и Микс Уодли Хилби Третий плакал. Его потертый смокинг с атласными лацканами и лиловый галстук-бабочка казались костюмом приговоренного к смерти. Я был грустен. Даже сейчас, вспоминая ту минуту, я чувствую, как мои члены наливаются грустью. Меня поймали за курением марихуаны (двадцать лет назад это считалось серьезным проступком). Директор был в шоке — а с Хилби вышло еще хуже. В это трудно поверить, но он, такая размазня с виду, пытался изнасиловать городскую девчонку, которую пригласил на безобидное свидание. Тогда я об этом не знал. Никто из осведомленных не хотел распускать язык (родителям девицы вскоре заплатили), но одиннадцать лет спустя мне рассказал эту историю сам Хилби. В тюрьме вдоволь времени на рассказы.
Итак, тем утром в Провинстауне, когда я пытался забыть обо всем, что на меня свалилось, мне — повторю — было почти приятно вспомнить свое печальное расставание с Экзетером. Двадцать лет назад, в чудесный майский денек, я навсегда распрощался с колледжем. Я уложил свое барахло в два вещевых мешка, впихнул их вместе с собой в автобус, а отец (которому я уже позвонил — звонить матери мне не хватило духу) прилетел челночным рейсом в Бостон, чтобы меня встретить. Мы напились. Я полюбил бы его за один этот вечер. Мой отец (как вы, должно быть, поняли из нашего телефонного разговора) редко открывал рот, если это не было абсолютно необходимо, но вас успокаивало даже его молчание. Росту в нем было шесть футов три дюйма, а весил он тогда, на пятидесятом году, двести восемьдесят фунтов. Сорок из них явно были лишними. Они опоясывали его спереди, как мягкий предохранительный бампер на автомобильчике в парке аттракционов, и из-за этого он страдал одышкой. Рано поседевшая шевелюра, кирпично-красное лицо и голубые глаза делали его похожим на самого огромного, самого хитрого и самого продажного старого детектива в городе, но это впечатление было абсолютно ложным: он всегда ненавидел копов. Его старший брат, которого он никогда не любил, жил и умер полицейским.
В тот вечер, когда мы бок о бок стояли в ирландском баре (стойка перед нами уходила куда-то во тьму и была такой длинной, что, но выражению отца, хоть собак по ней гоняй), он проглотил четвертую порцию виски — как и первые три, неразбавленную — и сказал: «Значит, марихуана?»
Я кивнул.
«И как ты умудрился влипнуть?»
Он имел в виду следующее: неужели ты так глуп, что тебя застукали добропорядочные американцы? Я знал, какого он мнения об их умственном уровне. «Беда некоторых людей в том, — сказал он как-то раз в споре с моей матерью, — что они думают, будто покупают свои шмотки в одном магазине с Господом Богом». Поэтому я всегда смотрел на добропорядочных американцев его глазами. А Биг-Мак видел в них только с иголочки одетых среброволосых тупиц в серых костюмах и с таким шикарным выговором, словно и впрямь сам Господь избрал их эталонами благопристойности.
«Да что-то расслабился, — ответил я. — Может, смеялся слишком много». И я описал ему утро того дня, когда меня поймали (это случилось вечером). Я участвовал в парусных гонках на озере близ Экзетера, названия которого теперь уже не помню (возмездие за траву!), и все яхты заштилели. Гонки чуть не пришлось отменить. Я ничего не смыслил в парусном спорте, но им увлекался мой товарищ по общежитию — он и привел меня в команду к старому учителю истории, вполне соответствовавшему образу добропорядочного американца, который сложился у моего отца. Он был хорошим капитаном — возможно, лучшим в школе — и отнесся к этим гонкам с таким презрением, что даже взял с собой полного профана в моем лице. Однако день был безветренный, и удача отвернулась от нас. Ветер то стихал вовсе, то слегка подгонял нас вперед слабым дуновением, то опять пропадал. В конце концов мы стали у мачты — наш пустой спинакер болтался на носу — и принялись смотреть, как нас медленно обгоняет другая яхта. У ее