же было его недоумение и даже тревога, когда он некоторое время спустя начал замечать, что у него все чаще и чаще случаются неприятности из-за плохо уложенной сумки или криво подвешенной койки — словом, из-за всего, что находилось в ведении корабельных капралов, призванных следить за порядком на нижних палубах, причем один из них не поскупился и на неопределенные угрозы!
Но ведь он старательно проверяет каждую мелочь, так как же это может быть? Он не понимал, в чем дело, и его томило беспокойство. Когда он заговаривал об этом со своими молодыми товарищами, они либо пропускали его слова мимо ушей, либо потешались над его озабоченностью.
— Значит, дело в сумке. Билли? — сказал один. — Так ты в нее залезь поглубже — и увидишь, трогает ее кто-нибудь или нет.
Среди матросов был некий ветеран, которого годы лишили былой ловкости и сноровки, а потому незадолго до начала нашего повествования он был назначен гротовым и приставлен к нижним снастям этой гигантской мачты. В часы, свободные от работы, между ним и нашим фор-марсовым завязалось некоторое знакомство, и теперь Билли пришло в голову, что старик может дать ему дельный совет. Был он датчанин (хотя долгие годы службы почти превратили его в англичанина), очень молчаливый, с лицом, изборожденным морщинами и почтенными шрамами. Его кожа, продубленная временем и непогодой, напоминала по цвету древний пергамент, а лоб и щеки испещряли синие пятна — память о пороховом заряде, случайно взорвавшемся во время боя. На «Неустрашимого» его перевели с «Агамемнона» — за два года до описываемых событий он еще служил под командой Нельсона, в то время только сэра Горацио, на этом корабле, который обрел бессмертие в морских анналах, а затем был частично разобран и предстает перед нами на гравюре Хейдона[45] как величественный остов. Однажды, когда «Агамемнон» сошелся с вражеским кораблем вплотную, он был в абордажной партии и получил сабельный удар, пришедшийся по виску и щеке — тонкий бледный рубец пересекал его темное лицо, точно рассветный луч. На борту «Неустрашимого» датчанина прозвали На-Абордаж-в-Дыму — не только из-за синих пороховых пятен на его лице, но и в честь шрама, а также в честь дела, в котором он заработал этот шрам.
Когда его маленькие, острые, как у хорька, глазки впервые заметили Билли Бадда, морщины на лице датчанина задергались и поползли в разные стороны, слагаясь в подобие угрюмой улыбки. Быть может, суровый чудак, наделенный безыскусственной природной мудростью, узрел (или, во всяком случае, решил, будто узрел) в Красавце Матросе что-то, никак не вяжущееся с военным кораблем и жизнью на нем? Но затем старый Мерлин[46] рассмотрел его получше и перестал язвительно улыбаться. Теперь, когда они встречались, усмешка в глазах датчанина, едва появившись, сменялась выражением задумчивым и вопросительным, словно он тщился угадать, что ожидает впереди эту бесхитростную натуру, заброшенную в мир, где хватает ловушек и хитрых тенет, против которых мало помогает простая храбрость, не оснащенная опытом и житейской ловкостью, не укрытая хотя бы тенью спасительной безобразности, в мир, где невинность духа в минуту нравственного кризиса не всегда обостряет чувства и укрепляет волю.
Но как бы то ни было, датчанин по-своему привязался к Билли. И объяснялось это не только отвлеченным философским интересом к подобному характеру. Была тут и другая причина. Чудаковатость старика, граничившая порой с грубостью, обычно отпугивала молодых матросов, но Билли словно не замечал ее и сам искал встреч, приветствуя старого агамемнонца с той почтительностью, которую всегда ценят пожилые люди, какими бы ворчливыми ни сделало их время и какое бы положение они ни занимали. Гротовому был свойствен своеобразный суховатый юмор, и с первого же раза он начал называть Билли Деткой Баддом, то ли с высоты своих лет посмеиваясь над его юностью и атлетическим сложением, то ли по какой-нибудь другой, не столь очевидной причине. С легкой руки датчанина это прозвище пошло в ход, и вскоре нашего фор-марсового никто иначе на корабле и не называл.
И вот Билли, ломая голову над таинственными, хотя и мелкими неприятностями, отправился на поиски старика, которого и отыскал на верхней батарейной палубе, где тот отдыхал после собачьей вахты. Примостившись на ящике с картечью, старик с усмешкой поглядывал на матросов помоложе, которые прогуливались там вразвалку, и о чем-то размышлял. Билли рассказал ему о своих непонятных затруднениях, по-прежнему недоумевая, какая тут может быть причина. Корабельный патриарх внимательно слушал — его морщины странно подергивались, а в маленьких глазках вспыхивали загадочные искры. В заключение фор-марсовый спросил:
— Ну вот, Датчанин, что ты обо всем этом думаешь?
Старик сдвинул шляпу на затылок, задумчиво потер длинный косой рубец там, где он терялся среди жидких волос, и ответил лаконично:
— Тощий Франт (прозвище каптенармуса) на тебя взъелся, Детка Бадд.
— Тощий Франт? — вскричал Билли, широко раскрыв лазурные глаза. — Да за что же? И ведь мне говорили, что он меня иначе не называет, как «милым малым».
— Вот как? — усмехнулся седой моряк, а затем добавил: — Да уж, Деточка, Тощий Франт поет сладко.
— Ну, не всегда. Только я от него ни одного сердитого слова не слышал. Стоит мне мимо пройти, и уж он обязательно что-нибудь ласковое скажет.
— А это потому. Детка Бадд, что он на тебя взъелся.
Повторение этих слов и самый тон старика, непонятный для нового человека, встревожили Билли едва ли не больше, чем тайна, разъяснения которой он искал. Он попробовал добиться от оракула какого-нибудь другого, не столь неблагоприятного предсказания, но старый морской Хирон, быть может полагая, что на этот раз он достаточно наставил своего юного Ахиллеса,[47] крепко сжал губы, стянул морщины поближе друг к другу и не пожелал ничего добавить к уже сказанному.
Годы и опыт, которого набираются проницательные люди, вынужденные всю жизнь подчиняться воле начальства, развили в датчанине скрытый, но едкий цинизм, ставший главенствующей чертой его характера.
IX
Случившееся на следующий день небольшое происшествие утвердило Билли Бадда в сомнениях, которые вызвал у него странный вывод, сделанный датчанином из того, что он ему поведал.
В полдень «Неустрашимый» шел крутым фордевиндом, а потому испытывал некоторую качку. Билли, который обедал внизу, так увлекся разговором с членами своей артели, что не остерегся, и при внезапном толчке вся похлебка из его миски выплеснулась на только что надраенную палубу. Каптенармус Клэггерт, помахивая тростью, положенной ему по должности, как раз в эту минуту проходил мимо закоулка, где обедали фор-марсовые, и жирная жижа потекла ему прямо под ноги. Он перешагнул через нее и, поскольку при подобных обстоятельствах ничего заслуживающего внимания в этом происшествии не было, пошел дальше, но тут вдруг заметил, кому принадлежала злополучная миска. Он сразу переменился в лице и встал как вкопанный. Казалось, он хотел выбранить матроса, однако сдержался и, указывая на разлитую похлебку, шутливо похлопал его тростью на спине и негромко произнес тем особым мелодичным голосом, каким вдруг начинал говорить при определенных обстоятельствах:
— Мило-мило, дружочек! И ведь не по хорошему мил, а по милу хорош!
Затем он удалился, так что Билли не увидел невольной улыбки, а скорее гримасы, сопровождавшей эти двусмысленные слова и криво изогнувшей его красиво очерченные губы. Однако все приняли его слова за шутку, а поскольку, когда начальство шутит, положено смеяться, они и захохотали «в притворном веселье». Билли, возможно польщенный этим намеком на его положение Красавца Матроса, посмеялся вместе с ними, а потом, обращаясь к товарищам, воскликнул:
— Ну, кто еще скажет, что Тощий Франт на меня взъелся?
— А кто это говорил, Красавчик? — с некоторым удивлением осведомился некий Дональд.
Наш фор-марсовый только широко раскрыл глаза, вдруг сообразив, что, собственно, лишь один человек — На-Абордаж-в-Дыму — высказал столь, как ему казалось, нелепое предположение, будто этот обходительный каптенармус питает к нему неприязнь. Тем временем на лице удаляющегося Клэггерта, по-