Сестринская могилка.
Оно толклось, это понятие, в его мозгу, и он не знал. сколько времени молчала Мария. Он только понимал, что она переживает все заново, и клял себя за то, что завел этот в общемто подлый разговор — узнать ему, видишь ли, захотелось, как она жила. А нужно ли тебе ее прошлое? Ведь какое б оно ни было, а сегодняшнее — оно твое, к чистое.
Молчали они долго. Успокоились батареи — может, перебили друг друга, а скорее так и не нащупали противников. За дверью иногда слышались шаги часового: тыл, он тыл, да ведь от него до передовой метров семьсот, а до противника меньше километра.
Мария опять заговорила, но уже ровнее, спокойней, чем прежде:
— Я, знаешь, не плакала, Я ее раньше там, на окопах, столько раз хоронила, что когда узнала, так уж самое страшное прошло. Я как окаменела. Бой возле нас был — наши из окружения выходили, — все по погребам прячутся, а я в избе так и просидела. Немцы пришли, ходят, чего-то требуют, другие даже вроде шутят. Если пойму, чего хотят, — подам, а нет — сижу, смотрю. Потом одни немцы ушли — другие пришли, потом вроде те, первые, вернулись — наши как будто их потеснили. И все это, знаешь, как сквозь сои, как будто не со мной. Я им не больно и нужна была — померзшие они, усталые и злые. И на наших злые, что не сдаются, и на своих злые — не так воюют, н на себя злые. Потом их подвалило побольше — сытых и веселых, и все пошли дальше, а к нам стали связисты.
Линии тянули. Больше пожилые. Эти всё гадали — заберут на передовую или нет. Я, Костя, уж потом догадалась, какие они были, боялись очень. Когда ходом шли — радовались, верили и себя, а вот уж под Москвой стали бояться. От страха, что пошлют под огонь, от страха, что опять них ничего не удалось, они стали злыми — и на себя, и на вас, и на нас: вот ведь — не сбежали от них, живут, своих ждут. а эти свои — их колотит.
Вот от этой злости они и к нам стали нахальней, только тоже со страхом, чсрт-те что от нас можно ждать… Ну а то, что тебя интересует… Так было. Мужики — все мужики: лезли.
Но я же тебе сказала — я как каменная была. Подсыпаются, лопочут, улыбаются — смолчу, не улыбнусь, глаз не отведу. Отстают и, должно быть, думают — блажная.
Был у связистов тех повар — пожилой уже человек, лет за сорок, а может, даже более. Он маленько по-русски говорил. Вот и узнал про Зинку. Пришел и забрал меня и соседку на кухню. И как-то так все решили, что я уж у него в любовницах хожу. Но и этого не было.
Он чудной был… Повар, а худой, но румяный, чистенький — каждый день брился, а духами по три раза на день прыскался… Может, даже интересный… как мужчина. Но неприступный, словно он один какую-то особую правду знал, а другие к ней близко не подходили — так он свысока на всех поглядывал. Вот под его командованием я и узнала все секреты солдатской кухни.
А зима пришла. Они уж в Москву готовились. Веселые ходили, а повар — Гельмут его звали — еще заносчивей стал: на всех покрикивает, вроде даже злится. Уж в декабре они как раз по радио услыхали, что на Москву в бинокль смотрят, он и сказал… Может быть, в тот день я впервые кое-что вокруг увидела, кое- что поняла… Но поздно уж было — наши погнали немца.
Гельмут нас с кухни не выпускал — там и спали. А когда ихняя очередь пришла драпать, этот самый Гельмут мне и шепнул: 'Придут ваши — скажи, мы не большой дорогой идем.
Мы лесом идем'. Они ушли, а через полчаса — наши, я еще и до дому не дошла. Я сразу и передала. Не знаю, уж как там было, но только по лесу и наши пушки били, и самолеты наши летали, а потом, говорят, и пленных вели. Я сама не видела. Когда наши бомбили ту лесную дорогу, я хотела пойти, может, думаю, помогу Гельмуту, может, заступлюсь — он человеком был. Но как дошла до сестринской могилки, так меня опять свело. Не могу идти дальше. Не могу — н все! Может, в тот час были какие-нибудь особые мысли — не знаю. Не помню' Наверное, не было. Я еще каменная была…
Ну, когда фронт отошел, шепнул кто-то в сельсовете, что я у немцев работала… И что ты думаешь? Может, и посадили бы, но только в тот час и пришла похоронка на мужа. Она, конечно, раньше пришла, но пока мы в оккупации были, почта все сохраняла… И письма его пришли, и похоронка… Вот и не знали, что со мной делать. А мне все равно было — что б сделали, то б и сделали. Перенесла б. И даже похоронка ни добавила, ни убавила — даже не заплакала. Это уж потом, как стала отходить, отмякать — тогда ревела. Крепко ревела — жалела. Он хоть и выпивал, но не вредный мужик был. Не обижалась: руки не поднимал, из дому не таскал… — Мария словно спохватилась, приостановила разгон — об этом говорить даже с Костей не следовало. То — ее. Только ее… И дела до того нет никому. — Ну а тут как раз пришла благодарность от наших за то, что я просьбу Гельмута передала. И уж потом, когда я в себя пришла и когда стали набирать в армию, так я и записалась… первая… Вот так-то… Возле армии я и отошла. И теперь иной раз поплачу, но ведь я ж тоже не слепая, вижу, что кругом делается, понимаю… Мое горе… Что же… Оно и есть горе, да мое. А одним горем не проживешь — еще и работать нужно…
Костя медленно шел к своей землянке, потом долго стоял у входа и курил, а когда вошел в землянку, засветил гильзу-светильник, то увидел, что место его на нарах занято — там спал артиллерист Рябов. Костя подбросил в гаснущую печь несколько поленьев и взглянул на Кислова: 'И этот к ней подсыпается. А может, она к нему — хозяйственный парень'.
И, по-новому приглядываясь к Кислову, вдруг увидел, что мужик он — красивый.
Но это не очень взволновало Костю. Он почему-то вспомнил поразившие его слова 'сестринская могилка' и понял: все кругом мелко, все отступает перед той не известной ему Зинкой и ее подружками, перед их ясными, может, так и не закрытыми глазами в той сестринской могиле.
Он понял, зачем пришел Рябов, и, пристроившись на краю нар, уже думал об огневой позиции их пушчонки, о путях ее отхода и о позициях своих снайперов. Артиллеристов надо прикрыть как следует — они первый раз.
Глава семнадцатая
Проснулся он все-таки раньше всех, поворошил печь, подбросил дровишек, сбегал на кухню и притащил теплой воды в котелке — побриться, а потом заорал:
— Ну, вы, добровольцы-москвичи! Кончай ночевать!
И пока длилась утренняя, несколько бестолковая, но стремительная суета, он все время покрикивал, шутил и подначивал, успел побриться, осмотреть оружие и укорить Кропта за то, что он не протер затыльник винтовки и тот тронулся легкой ржавчиной.
— Приложишься, а на халате — пятно. Не годится — у него тоже оптика, и, между прочим, получше нашей.
Ни упрекать, ни подшучивать над ним за его отлучку никто не решался — не потому, что командир, а потому, что такой уж он есть; на все находит время и ни в чем не меняется.
Но Костя не знал, что уже многое переменилось. На вечере Кривоножке Басин допек Зобова, и тот решил отыграться и сказал:
— Ты, капитан, тут своих снайперов защищаешь, а они тебя же и обштопывают.
— Лихой народ, — согласно покивал Басин. Он уже понял, что Зобов устыдился и выведет свои пушки на прямую наводку, сделает их кочующими. А это было главным. Все остальное можно и перетерпеть. — Что они еще натворили?
— Ничего особенного. — Зобов кивнул на фельдшерицу. — У ее соседки отираются. Пока ты моргаешь.
— Дурак, — спокойно сказала фельдшерица и придвинулась поближе к черноголовому Мкрытчану.
Басин усмехнулся, глаза у него сузились, а Кривоножко отметил, что в зрачках метнулись недоверие и боль.
— Настоящий боец нигде не теряется, — сказал капитан. — А снайперы — бойцы.
Зобов решил, что проиграл, — Басин не рассердился.
Утром Зобов вызвал Рябова и приказал ему готовиться к действиям на переднем крае.
Артиллеристы за две ночи подготовили огневую, обнесли ее снежным валом и облили его водой.