— Почему он считает, что противник освободил этот участок, и почему… — Но, приглядываясь к карте и к отчеркнутым Мокряковым границам, оживился. — Хотя… — И, снова приглядываясь к карте, сверяя ее со своей и автоматически подсчитывая необходимые изменения данных для ведения огня, уже совсем весело, задорно блеснув глазами, доверительно сообщил командиру стрелкового полка: — Ваш разведчик — большой оригинал, но…
И почти сейчас же артиллерийский наблюдатель доложил:
— Над обороной противника вспышки артиллерии.
— Куда он ударит? — озабоченно спросил командир стрелкового полка. Артиллерист не ответил. Он уже вызывал своих людей.
И о Сиренко и о пленном все забыли. Началась та скрытая от солдат и строевого офицера, иногда педантичная, вызывающая раздражение, но чаще всего по-своему творческая и вдохновенная штабная работа, которая порой решает исход боя и даже сражения.
Чем дольше смотрел и слушал Сашка, тем меньше и незаметнее он становился в собственных глазах. Доклады и команды, решения и распоряжения все наслаивались и развивались в таком стремительном темпе, что Сиренко уже не мог ни уследить за ними, ни понять их. Он просто видел огромное напряжение офицеров, и масштаб их деятельности, и степень их подготовки. И все-таки видел он не столько этих офицеров и их работу, сколько капитана Мокрякова, — может быть, потому, что все они выполняли его волю и удивлялись его проницательности.
В последний раз Мокряков удивил всех присутствующих тем, что вдруг ворвался в блиндаж и приказал:
— Предупредите третий батальон и соседей слева, чтобы они посматривали: взвод выходит на их участке.
Никаких, решительно никаких данных для передачи такого распоряжения на наблюдательном пункте не было. А капитан предупреждал. И это предупреждение было немедленно передано.
Минут через пятнадцать из самой крайней роты третьего батальона позвонили и доложили, что перед их обороной появилось подозрительное движение. Им передали: удвоить бдительность, приготовиться к встрече взвода.
Когда об этом доложили капитану, он промолчал. Ведь он был уверен, что так и должно быть. Он видел, что после того, как артиллеристы резерва выполнили его команду и на немецкой стороне вспыхнули очаги разрывов, со стороны прохода к немецким проволочным заграждениям протянулась тоненькая и жалкая дуга автоматной трассы: пост прикрытия прохода заметил прорывающихся разведчиков и, верный дисциплине и приказу, обстрелял их. Разведчики не ответили. Зато потом, когда ударили пулеметы, они ответили дружно, из всех автоматов. И по удалению перестрелки Мокряков понял: Андрианов повел людей не в лощину, которая, очевидно, простреливалась теми же пулеметами, а в сторону — как раз на левый фланг полка.
Там они вышли. Оттуда они и доложили о выходе, о том, что с ними пленный и что потерь взвод не имеет.
Это была невероятная удача. Весть о ней мгновенно пробежала по многим проводам и вернулась обратно в виде поздравлений, благодарностей и обещаний наград. Мокряков равнодушно принимал поток похвал, и не потому, что он всегда был равнодушен к ним. Нет, просто он все еще находился в том возвышенном состоянии духа, которое приходит к людям не часто. И в этом своем вдохновении, когда свои, горячо любимые им люди оказались вне опасности, когда стало совершенно ясно, что действовали они даже лучше, чем он надеялся, — он задумался над действиями тех, кто им мешал: о противнике.
Теперь, когда в его руках побывала высшая в его положении власть, когда он познал, что такое настоящая, деятельная любовь к подчиненным, и когда его все еще не оставляло то, что называется вдохновением, — он сумел трезво оценить ход мышления врага и со всей очевидностью понял, что это мышление двойное. В действиях противника явственно переплетались два замысла. Один — коварно- изящный, другой — прямолинейно-грубый. Первый — идущий от ума, умения поставить обстановку себе на службу, использовать ее во вред противнику, второй — рассчитанный на грубую силу, массу, на власть.
Капитан Мокряков вошел в блиндаж и остановился перед пленным. Он сидел на обрубке бревна перед чернявым, плохо выбритым, в неопрятной шинели переводчиком из разведотряда штаба дивизии. Пленный испуганно посмотрел на капитана и вскочил. Мокряков рывком подвинул к себе его обрубок бревна, уселся на него и жестко приказал:
— Узнайте, кто у них начальник разведки.
Переводчик с плохо скрытым пренебрежением уколол Мокрякова взглядом, всем своим видом показывая, что капитану следовало знать об этом раньше, и задал вопрос.
— Обер-лейтенант Гельмут Шварц, — отчеканил пленный, и переводчик рассерженно заметил ему, что он врет: у них в полку другой офицер занимается разведкой.
Пленный побледнел и, прижимая руки к груди, заверил, что он говорит правду: разведкой занимается Гельмут Шварц.
Мокряков, наклонив голову и глядя в пол, все так же жестко прервал перебранку пленного и переводчика новым вопросом:
— Спросите у него, почему обер-лейтенант Гельмут Шварц не в ладах со своим начальством?
Обиженный неприятным, по его мнению, тоном капитана, переводчик снисходительно усмехнулся и пояснил:
— Я не думаю, товарищ капитан, чтобы строевой ефрейтор мог знать об отношениях между старшими офицерами.
Капитан молчал, все так же глядя в пол. Переводчик пожал плечами и задал новый вопрос. Пленный дернулся и широко открыл глаза. Он смотрел на капитана, как на чудо.
Это был третий удар, который был нанесен пленному. После этого удара он вначале привычно подумал о загадочной русской душе, а потом просто суеверно испугался и пробормотал:
— Я не знаю точно… но все говорят, что обер-лейтенант Гельмут Шварц как бы сослан к нам… что у него… что он связан с высшими кругами в ставке. — И, постепенно овладевая собой, добавил: — Офицеры его действительно не любят. Он слишком часто бывает на переднем крае и очень много говорит с солдатами. — И, возвращаясь мыслями к оставленному миру, снисходительно добавил, явно стараясь польстить капитану: — Согласитесь, это действительно может вызвать и насмешки и неприязнь.
Переводчик добросовестно перевел ответ, а про себя решил, что, докладывая своему дивизионному начальству, обязательно отомстит капитану за неприязненный тон. Он скажет, что капитан Мокряков знал, что у противника сменился начальник разведки, и ничего не доложил об этом вышестоящему штабу.
Мокряков не предполагал его тайного коварства. Он медленно поднялся с бревна и усмехнулся:
— Да… уж у вас-то это наверняка вызовет насмешки и неприязнь. — Покрутив головой, он неожиданно закончил: — Опасный тип.
О ком он сказал, переводчик не понял, и это только укрепило в нем решение подгадить капитану. Мокряков, не глядя, приказал:
— Сиренко, пошли.
Они вышли из блиндажа, и вслед им смотрели двое: пленный и веснушчатый телефонист. Остальным уже не было дела ни до капитана, ни до Сиренко: у них были свои заботы. И когда телефонист уяснил это, он выскочил и догнал Мокрякова:
— Товарищ капитан, возьмите меня в разведку. Я же немецкий знаю…
Ломкий мальчишеский голос пронизывали страстные нотки затаенного желания. Телефонист не знал, что эта его просьба являлась, в сущности, высшей наградой и капитану и разведчикам. Человек просился к ним, несмотря на опасности, на постоянные лишения, просился с должности штабного телефониста. Из тепла, от сытости он рвался в постоянный бой.
— Хорошо, — просто ответил капитан. — Подумаем.
— Моя фамилия Хворостовин. Вы не забудете, товарищ капитан?
— Нет, не забуду. Я ж тебя раньше видел, — мягко ответил капитан и поторопил Сиренко. — Пошли, пошли наших встречать.