Это ощущение усилилось и окрепло, когда неподалеку от рощи взлетело сразу несколько осветительных и сигнальных ракет, а потом дружно ударили автоматы и пулеметы. По тому, что огонь противника был слишком плотен и организован, по тому, что ракеты висели густо, и как раз над тем местом, куда ушел взвод, каждый понял: разведчиков ждали. Прорыв в тыл провалился. У Прокофьева теперь не оставалось сомнений: Дробот именно тот, кто следит за ним. И вот он сделал свое дело, а Прокофьев идет пустым и может за это поплатиться головой. «Может, пришить его…»
Но он не успел решиться на убийство: Дробот, быстро оглядев разведчиков, резко приказал:
— Прижаться и не дышать.
Они переползли к западной кромке воронки, в путаницу передвигающихся теней.
Перестрелка нарастала. В россыпь автоматных очередей стали вплетаться сухие взрывы ручных гранат — противники сошлись вплотную. Стало холодно, очень хотелось выглянуть за кромку воронки, но Дробот шипел:
— Не дыши…
Таким властным, пожалуй даже бездумно злым, Дробота еще никто не видел, и это тоже настораживало. Прокофьев ерзал и, еле сдерживая крупную дрожь, мысленно то ругался, то молился. Сиренко и третий разведчик лежали молча, стараясь дышать в снег, — им казалось, что даже пар дыхания, поднявшись над кромкой воронки, может выдать их: ракет было много, и снег вспыхивал разноцветными блестками — красными, зелеными и желтыми.
Стрельба приближалась. Далеко, над восточной кромкой воронки, полыхнули алые всплески выстрелов. Высоко в небе тонко и надсадно засвистели мины. Они разорвались возле рощи, и перестрелка оборвалась, а когда возобновилась, была уже не такой гулкой и трескучей, как минуту назад: ее перекрывали разрывы и дальние орудийные выстрелы.
Мимо воронки проползли несколько разведчиков. Они волочили за собой безжизненное тело. Потом медленно проковыляли раненые. Кроме Дробота, их никто не видел, но все обостренным слухом слышали и шуршание снега, и сдержанные стоны, и ругань.
Наконец кто-то пробежал полем и совсем неподалеку застрочили автоматы, потом огонь отдалился, и теперь явственно слышалась отрывистая немецкая речь.
Взвод отходил — его преследовали немцы. А они, четверо здоровых, крепких людей, лежали в воронке и ждали. Чего ждали? Чтобы перебили их товарищей? Все трое смотрели на Дробота.
Дробот знал, что делается у них на душе, но вместо того, чтобы дать команду и ударить немцам в спину, вдруг угрожающе поднял гранату и приложил руку к губам.
Это было непостижимо — командир грозил гранатой! Командир не шел на помощь товарищам сам и под страхом смерти запрещал делать это другим!
Все то темное, неясное, что еще жило в Сашкиной душе, всколыхнулось, и он, как однажды на «ничейной» полосе, посчитал сержанта предателем. А так как положение было почти такое же, как и тогда, Сашка сразу сник, и сник не потому, что понял сержанта, а потому, что просто верил ему. Верил, что Дробот знает что-то такое, чего не знает и по какой-то очень важной причине еще не должен знать сам Сиренко.
Напряжение оставило его, и он дернул за рукав вызверившегося на сержанта соседа-разведчика. Тот удивленно посмотрел на Сиренко и тоже сник: взгляд Сиренко был настороженный и по-своему властный.
«Черт его знает, — подумал разведчик, — может, так нужно».
Только Прокофьев опять испугался и возненавидел Дробота, как более удачливого, сильного и умного.
Дробот вдруг встал на ноги и, осмотревшись, призывно махнул рукой. Потом легко перевалился через сугробчик и пополз к немецким траншеям.
Сзади, где-то на середине «ничейной» полосы, еще, захлебываясь, гремели автоматы, еще рвались гранаты, а они быстро ползли по проторенной дорожке немцам в лапы.
Пожалуй, только Сиренко чувствовал себя более или менее спокойно — он уже начинал привыкать к необычным действиям сержанта, а его маленький боевой опыт подсказал, что, в сущности, Дробот сделал то, ради чего весь взвод выходил на задание — зашел в тыл немцам. Пусть пока что этот тыл был впереди их траншей, это все-таки был немецкий тыл.
Миновав проход в жидких проволочных заграждениях, Дробот перепрыгнул траншею и сразу пошел в рост. Он двигался уверенно и смело, как человек, отлично знающий эти места. Это тоже было необычно, но уверенность сержанта передалась другим, и все трое тоже пошли в рост.
Мимо проносились излетные очереди советских пулеметов, иногда шлепались мины, сзади гремели выстрелы. Ракет стало меньше, хотя их мертвенно-желтый свет все еще заливал округу, и четыре длинные тени, перекрещиваясь, метались по ужаленному минными разрывами полю. Где-то справа, видимо в ходе сообщения, слышались возбужденные голоса, чуть дальше телефонисты передавали команды.
Четверо разведчиков шли и шли. Шли нахально, шли ровно и споро, как на работу. И эта деловитость, это нахальство, видимо, смутили тех, кто их видел.
Уже на подходе ко вторым траншеям какой-то немец хрипло окликнул их, но Дробот ответил что-то по-немецки и весело, уверенно выматерился. Немец из траншеи коротко засмеялся и тоже выругался по- русски. Потом закашлялся, и Дробот перепрыгнул вторую траншею.
Отсюда он круто повернул вправо, к смутно чернеющей невдалеке рощице. Неожиданно на пути встала шестовка, вдоль которой была протоптана тропинка — по ней ходили немецкие надсмотрщики телефонной линии. Сержант словно запнулся, потом решительно свернул на тропку.
В какое-то мгновение Прокофьев, действовавший все время как бы автоматически, подумал, что поворот на тропинку может быть последним для него: линия связи всегда ведет в штаб. А в штабе ему, не выполнившему задание, делать нечего… Стало так страшно, что Прокофьев приостановился. Шедший сзади разведчик наткнулся на него и стал обходить. И в это мгновение откуда-то из темноты вынырнули несколько светляков и с тонким жалобным свистом пронеслись мимо — какой-то советский пулеметчик дал слишком неточную очередь.
Прокофьев уловил еле слышный влажный клевок, и огибавший его разведчик медленно осел в снег. Прокофьев посмотрел на его бесформенное, распластавшееся тело, на темный сапог. Сапог этот жил как бы отдельной жизнью — поскреб по жесткому снегу, откинулся в сторону и сник.
Пока Прокофьев смотрел на сапог, Дробот обернулся, сразу все понял и, бросившись к разведчику, заглянул ему в глаза. Они были уже тусклыми, и в них не по-живому равнодушно бродили отсветы ракет. Из затылка паренька текла черная, еще пульсирующая струя.
Дробот рывком вынул индивидуальный пакет и стал быстро бинтовать голову мертвого разведчика. Ни Сиренко, ни Прокофьев не понимали командира. Когда повязка уняла кровь, Дробот легко взвалил на себя труп и все так же коротко приказал:
— Пошли!
Они шли по протоптанной немецкими связистами тропке и слышали, как запаленно дышит сержант, смотрели, как бессильно колышется рука мертвого. Шестовка шагнула к темнеющим кустарникам, и Сиренко, испытывая странное чувство жалости к убитому и виноватости перед сержантом, предложил:
— Давайте оставим здесь.
— Его оставим, и следы оставим? — с придыханием, зло спросил сержант.
Теперь только Сиренко понял, почему Дробот перевязывал мертвого, — на тропке не должно быть крови: она могла насторожить врагов; на тропке не должен остаться труп: он мог выдать живых.
Пристроив поудобнее рацию, Сиренко молча перехватил мягкий, податливый, чем-то похожий на пленного труп и взвалил себе на плечи. Ни страха, ни брезгливости у него не было. В нем нарождались та злоба, то презрение к врагу, которые он уже знал и которые делали его настоящим бойцом.
На опушке им попалась санная дорога, и Дробот так же решительно свернул на нее.
Прокофьеву давно уже можно было оторваться от навязанной ему неприятной пары: ведь он шел последним, а кругом была ночь, пустынный лесок. Но сделать этого он не мог. Его держали тысячи внезапно рождающихся и так же внезапно исчезающих противоречивых соображений, в основе которых лежал страх. И он покорно брел сзади, изредка поправляя соскальзывающий с плеча автомат.