Чаниты вырвался резкий страшный кашель, от которого Иридий Викторович снова как бы потерял сознание – запомнился только очень большой палец Толяна, который он, Иридий Викторович, пытался отогнуть, скуля: Толенька, ну пожалуйста, ну не надо, Толенька, миленький – палец вздувался от мяса, будто окорок. Но Толян зыркнул, зыкнул – и у Иридия Викторовича отнялись все конечности, кроме языка, и он голосил уже незнамо что, не заметив, когда к нему присоединился Витька. Чанита, закручиваясь в воздухе, пыталась хоть за что-нибудь зацепиться лапами, а Толян, на глазах превращаясь в беспощадное божество, продолжал сдавливать ее каменной десницей – Дон Гуан, обратившийся в Каменного Гостя. Чанита обвисла, и в безучастное жизнелюбие бурьяна с нее, словно с отжимаемой тряпки, пролилась лужица. Чанита свисала совсем неподвижно, только по шкуре пробегали волны – такими волнами она отгоняла мух, нежась на солнышке. Она висела, а они с Витькой голосили, и – опять-таки, как и положено божеству – неведомо с чего оно разжало неведомо за что карающую длань, и Чанита бесформенно, словно бы по частям, свалилась в собственную лужу. Ужас Иридия Викторовича был слишком силен, чтобы он мог броситься к Чаните, – он лишь перестал голосить. Чанита по частям поднялась и, шатаясь, побрела за угол. Божество осталось довольно всеобщим послушанием – ни один многострадальный Иов не осмелился проклясть его.
Зато совместное голошение очень сблизило Иридия Викторовича с Витькой – из соприкосновения с Эросом и Танатосом они вышли очистившимися. В швейном ателье, которое они охраняли в тот вечер, подменяя Витькину мамашу, тоже пострадавшую от стрел Эрота, Витька с трогательной гордостью показывал разные достопримечательности: манекен без головы, но с грудями (Витька потрепал их мимоходом, снисходительностью не уступая самому Толяну), лоскутья всяких роскошных материй с названиями одно красивей другого: бостон, габардин, крепдешин, и уж на что был прекрасен бархат, а и на него нашелся панбархат – всем, так сказать, бархатам бархат. Вот только саржа звучала некрасиво (похоже на сажу), хотя сама была рубчато-переливчатая и скользила, как шелк или даже а?тлас – так Витька называл самый шелковый из шелков: дамы из Управления знали толк в прекрасном. Но только баба с Механки могла оградить эту хрупкую красоту от варварского мира своих соплеменниц.
А не желаете ли платье главной инженерши – цветастый креп-жоржет без рукавов. Витька, дружелюбно (то есть с насмешкой, направленной на кого-то третьего) кривляясь, напялил платье на себя, утонув в нем, будто в парашюте. Просунул кулаки в проймы подмышек, изображая огромные костлявые груди, потом, выпростав правую руку через декольте, принялся оглаживать ею левую грудь, наслаждаясь за двоих – физиономией изображая алчность самца, а бюстом и тазом – сладострастие самки. Вдруг застыл с горестным недоумением:
– А этот... Ефим Семенович... ему неохота, что ли?
Иридий Викторович тоже не может этого понять.
Когда взрослые говорят: я не люблю конфеты, в это с трудом, но еще можно поверить. Но когда не хотят...
– Если бы какая-то девчонка согласилась, чтобы я ее вы..., я бы в любое время дня и ночи согласился, – поделился Витька.
Здесь Иридий Викторович мог бы заметить, что это грубое слово, произнесенное без ужимок, от всего сердца, вместе с хихиканьем и молодечеством утратило и грязный оттенок, словно грязь именно ужимками туда и привносилась, – но буквальный смысл Витькиных слов был слишком актуален, чтобы можно было еще и входить в такие тонкости. Еще бы – ну, конечно же, в любое время дня и ночи, да только и мечтать о таком счастье бессмысленно – какие уж девчонки, если даже Чанита ушла от него к беспощадному настоящему мужчине. Вот если бы найти какую-нибудь несчастную, уродливую... или у которой муж вроде Ефима Семеновича – такая, может быть, им и не побрезговала бы...
Иридий Викторович потрогал супругу Ефима Семеновича за костлявую выпуклость – и она вмиг сомлела, закатила глаза, приоткрыла жабьи бледные губы с заедами (вместо переднего зуба торчал косой пенек, но так даже лучше: чем уродливей, тем доступней), а потом вдруг, путаясь в необъятном подоле, задрала его и расстегнула бывшие Толяновы штаны из солдатского
– А давай... как будто мы эти... только поженились и первый раз это... я устал с работы, а ты меня встречаешь... только сначала платье надень... – даже и помимо дурмана, наводимого на него Витькой, Иридий Викторович никогда не смог бы противиться такому завораживающе-робкому голосу. Витька торопливыми и вместе с тем искательными движениями облачил Иридия Викторовича в платье главной инженерши и тут же принялся робко и страстно целовать его в шею, гладить ему грудь под майкой, шепча что-то умоляюще-безумное, от чего Иридию Викторовичу вдруг до боли сделались тесными его штаны. Может, из-за этого-то женщины и носят вместо них платья?.. ведь никто ничего не знает точно... Витьке-то хорошо в его парусах... И Витька с неведомо откуда взявшейся чуткостью немедленно забрался под юбку главной инженерши и принялся осторожненько, но проворно освобождать Иридия Викторовича от наиболее стеснительных пуговиц, жарко шепча со сводящей с ума нежностью: «Ну, миленькая, ну не сопротивляйся, немножко будет больно... как комарик укусил... а потом хорошо-хорошо...»
Противиться этой настойчивой ласке было немыслимо, но, даже освободившись от сатиновых оков, Иридий Викторович почти не обрел облегчения – от нежно-страстного шепота все там было готово лопнуть (точно так готов был взорваться нарывавший палец, когда в него вдували поллитровый обезболивающий укол). Судя по пурпурному оттенку, Витьке тоже было не легче, он с неудержимой нежностью и полубезумным умоляющим шепотом совлекал обратно платье главной инженерши. «Чувствуешь, твердый какой... Во раздулся, да?.. Во дурак Ефим Семенович, да?.. Давай я тебе тоже так сделаю... он у тебя еще не залупляется?.. у Окуня законно залупляется... ничего, потом растянется, мне тоже сначала было больно... а хочешь, покажу, как из него сделать... (это грубое слово прошелестело с уменьшительной нежностью подобно «розочке»). Зараза, больно, хрен согнешь...» Витька ухитрился-таки стиснуть свое хозяйство между ног так, что и впрямь сделалось похоже, и когда Иридию Викторовичу в какой-то миг показалось, что под Витькиным бесцветным оперением и впрямь
«Миленькая, ты ножки сожми, чтобы туже было... Во, нормально, так и держи, ага, ага», – и вдруг захлебывающийся умоляющий шепот сменился сдавленным вскриком: «До чего законно!..» – и Витька принялся поспешно вытаскивать из-под Иридия Викторовича платье главной инженерши: «Постой, я его не обтрухал?.. А то матушке всю получку... Во, инженерша бы надела – и вдруг пузо стало расти, гы... Ефим бы глаза вылупил, да?.. А у тебя уже есть?.. – он произнес странное слово, напомнившее Иридию Викторовичу опять-таки литературное, на этот раз гоголевское имя «Солоха». – У Окуня давно уже есть – так и брызжет, когда надрачивает, белый уже, а у меня еще прозрачный... – Он произнес еще одно незнакомое слово, и впоследствии Иридий Викторович всю жизнь вздрагивал от фамилии Малафеев. – Давай, теперь ты тоже... если хочешь, конечно. Тебе лучше, чтобы с трудом пролезал или как?»
Но у обеспамятевшего Иридия Викторовича, слегка потрясенного Витькиным переходом в деловитость, уже не оставалось ничего, что могло бы куда-то пролезать с трудом. «У тебя чего – тоже не стоит? Инженершино платье, наверное, влияет, гы... Давай, если хочешь, я рукой... разрабатывать еще надо – сразу видно, что пацан», – к Витьке на глазах возвращалась его недобрая наблюдательность. Правда, раньше он все больше приглядывался к величине, но когда понял, что этот вид спорта не сулит ему особых лавров, начал искать новые признаки... уже вспомнил, чем положено брезговать, спохватился: чего это я рукой, дай-ка бумажку возьму. Оторвал от газеты портрет очень культурного, похожего на папу, дяденьки в очках (по достижении определенной политической зрелости Иридий Викторович опознал в нем Михаила