породы — мелкий, злобный, как еще не вошедший в силу шпаненок-заморыш, он наблюдал хозяйскую жизнь из укромных углов с затравленной ненавистью. Как и его человеческие собратья по статусу, он не верил в добрую волю и кусок норовил не выпросить, а выбить из рук, серой кометой метнувшись откуда-то сбоку. Что ему иногда и удавалось, и тогда он пожирал добычу, забившись в угол и затравленно урча, стараясь заранее запугать тех, кто вздумал бы к нему сунуться. Хотя сам «шугался» (Юрка) каждого чиха. Время от времени Юрка пытался задать ему трепку, но Мила сразу же начинала жалобно причитать: «Ну, Юра, ну не надо…» Правда, когда Мила сама готовила еду, наскакивающего кота она мерно отталкивала чарльстонным движением ноги, которую тот с яростным шипеньем пытался цапнуть зубами, иногда и удачно, — в этих случаях Мила давала ему гулкого шлепка, любовно прибавляя: «Коз-зел». Как будто кот чем-то выше козла.
Не все здесь было Рио-де-Жанейро, но, когда Витя поднимался в самолет, перед дверью он сделал вид, будто хочет поправить молнию на сумке, а на самом деле вдруг взял и немножко поклонился этой земле, этому городу, этому мирозданию…
А потом, сделав вид, будто поправляет очки, незаметно прибрал навернувшиеся слезы благодарности.
Не удивительно, что Юркиных каникул Витя дожидался со счастливейшим упованьем. К Юркиному возвращению — чтобы заодно уменьшить его контакты с веселыми друзьями и лбами кавказской национальности — Аня приобрела три «индивидуальных тура» в Друскининкай, намереваясь вновь войти в реку прежнего счастья, пускай и в уменьшенном составе (у старшего сына не было времени на подобные сентиментальности). Заодно, чтобы покончить с литовскими достопримечательностями, она прикупила и несколько дней в Паланге, но для Вити поэзия этого имени исчерпывалась воспоминанием об одноименном творожном торте.
Но этого было совсем не мало.
Вот где можно зачерпнуть душевных сил — в памяти не об изменчивых радостях, а о надежных ужасах, которые напомнят тебе: тогда же ты нас выдержал — выдержишь и теперь. Но и в неискушенности есть своя — увы, кратковременная — сила: Витя всего только удивился, когда к очереди, выстроившейся к таможенному разделочному столу, пришаркал согбенный японский старичок-крестьянин в Юркином тинейджерском прикиде. Заметив, что Витя с Аней тянут к нему шеи из-за охраняемой двери, Юрка не только не запрыгал, не замахал руками, как это сделал бы настоящий Юрка, а лишь с кислой улыбкой легонько повертел растопыренной кистью — все, дескать, в порядке.
У него слезились глаза, тек нос — последствия летнего израильского гриппа, с натянутой улыбкой (иных улыбок словно не бывало) пояснил Юрка. Серое лицо — а Витя-то думал, это говорится преувеличения ради. В метро же Витя заметил, что у Юрки появилась неприятная привычка мелко-мелко трясти коленями, а в выморочной квартире дяди-алкоголика тряс этот, заметно укрупнившись, перешел на ступни — Юрка как бы беспрерывно ими аплодировал. «Что с тобой?» — наконец забеспокоилась Аня. «Колбасит немного», — был дан четкий разъясняющий ответ. Никакой радостной лихорадочности, прежде присущей их встречам, на этот раз не наблюдалось, зато, раздевшись перед сном, Юрка почти испугал родителей своей цыплячьей худобой. «Совсем заучился, будем тебя откармливать», — постаралась успокоить себя Аня. От его прыщей на всегда атласной коже они деликатно отвели глаза. Юрка же, отправившись за шкаф в Анино раскладушечное гнездышко, долго-долго ворочался с боку на бок.
Чума тоже начинается с симптомов не столь уж грозных, если ты никогда прежде не имел с нею дела, — кто из нас не испытывал слабости, озноба, головной боли! Зато те, кто насмотрелся лопнувших, сочащихся гноем бубонов, кто наслушался бесконечного кровавого кашля, от которого спасает только смерть, — тот будет принимать и насморк за чуму. Витю Юркин насморк в тот раз только растрогал, как всегда его трогало проявление простого, человеческого в боготворимых существах.
Проснувшись очень рано, Юрка, безостановочно шмыгая носом, засобирался по Милиному наказу с какими-то гостинцами навестить тещу; нацепил модный рюкзачок, который при Юркиной согбенности хотелось назвать котомкой, сунул в карман блекло-голубых джинсов очередные сто квартирных долларов в рублевом эквиваленте и, по-стариковски шаркая кроссовками, скрылся в солнечном августовском утре. Вернуться он должен был не очень скоро, потому что после тещи намеревался заглянуть к Быстрому. Но он не вернулся ни в этот день, ни на следующий.
В первую ночь Витя с Аней даже поспали, ибо по опыту знали, что встречи с Быстровым не бывают быстрыми. Смущало, правда, что до тещи он так и не доехал, но обнадеживало, что у Быстрова никто не брал трубку — видно, вдвоем пошли по друзьям. Ну да, авось на этот раз обойдется без сирийцев.
Но вот когда дело пошло ко второй ночи… Именно в ту, вторую, ночь Витина жизнь изменилась до неузнаваемости.
До этого она была последовательно разворачивающейся лентой, где каждое событие, каждый человек имели начало и, если не затягивались до настоящей минуты, то и конец (Сашка Бабкин, например, с треском выиграл выборы, и, по-видимому безвозвратно, растаял в московских высях, а, скажем, Валерия в каком-то придонном течении все длилась и длилась). Но с той страшной ночи Витина жизнь превратилась в некий ком, почти все перемалывающий в крошево и лишь отдельные обломки вминающий в себя, перемешивая их с другими обломками, позволяя через какое-то время даже разглядывать их, коли придет такая охота, но не позволяя понять, от какого целого они отломлены, что было раньше, а что позже…
Поэтому Витя не мог бы сказать с уверенностью, сколько ночей (и, естественно, дней) отсутствовал Юрка — две или четыре.
Логически рассуждая, ночи и тогда сменялись днями, в течение которых Витя, оберегая Аню, сам снова и снова обзванивал морги и отделения милиции, которым ни на трупах, ни на задержанных блекло- голубые джинсы пока что не попадались, — но ком бытия сохранил лишь ночи. Ночи тоже были наводнены звуками — чего стоили одни только театрально предсмертные вопли котов, — но в памяти осталась только тишина и шаги в тишине. Шаги все ближе — ну давай же, давай!.. — но они удаляются все дальше, дальше, становятся все тише, тише…
И еще были дверцы — Юрка мог приехать и на такси. Вот дверца стукнула и если бы в этом мире любовь и отчаяние что-то значили, они бы создали Юрку из ночной темени и вознесли по лестнице к звонку, в котором сосредоточилась вся их мука, — но любовь так же бессильна, как и равнодушие.
Дверца. Шаги. Голосов, как ни тщится отчаявшаяся мечта, не разобрать. Шаги все тише, тише…
Шаги. Сначала усиливаются, потом замирают.
Хлопнула дверь в подъезде. Ну давай же, осталось совсем немного!..
Но звонок безмолвствует, безмолвствует… До звона в ушах.
И снова дверца. И снова мимо.
И снова шаги. И снова издевка мрака.
Мертвыми голосами они уговаривали друг друга прилечь — все равно ведь сделать ничего нельзя, остается только ждать. Но каждый в глубине души опасался этой наглостью рассердить ту силу, которая где-то держит Юрку в своих руках. Аня вообще ходила при полном параде, как на работу. Витя тоже был готов куда-то бежать, однако сидя он засыпал не раз и не два, и обломки этих снов запечатлелись в его памяти ярче, чем проведенные в ожидании дни.
…Он шел по щиколотку в жидкой грязи среди беленых бараков монастыря, в котором теперь располагалась милицейская школа, и, раскачиваясь, пытался стряхнуть дикую бродячую кошку, запустившую когти в его правую лопатку, а от бесчисленных будок к нему изо всех сил тянулись псы на цепях, так что один из них, поскользнувшись в грязи, шлепнулся на бок, но и на боку продолжал натягивать цепь…
…Витя вспомнил, что люди в серых плащах на троллейбусной остановке толпятся для того, чтобы судить его, и решил отправиться пешком; но, обходя толпу стороной, он увидел в ней епископа в пухлом раздвоенном колпаке и понял, что избегать суда не имеет права…
А третий сон был вещий сон. На кухне из пустого электрического патрона лилась струйка нечистой воды, и Аня в утреннем халате, совершенно служебно ворча по поводу соседей, ставила на огонь воду для Витиной каши, и Витя замер, увидев ее совершенно черные пряди; он взял ее за плечи, пытаясь повернуть к себе, она не давалась, но Витя все-таки ухитрился на мгновение увидеть ее широкое и совершенно незнакомое лицо; она не делала ничего плохого — просто она была чужая, притворившаяся родной, и это было так ужасно, что Витя изо всех сил попытался закричать, но издал только сдавленное сипение.
Витя перестал узнавать Аню не тогда, когда у нее появились голубые голубая кровь — мешки под