Единство в Комиссии не создалось. Само по себе, быть может, это было и не плохо – «политиков» сдерживали люди, вменившие себе в обязанность «не сходить с судейской точки зрения». Равнодействующая давала гарантию «раскрытия правды». В действительности одно общее дело должны были творить люди совершенно разной политической психологии…
Оставим в стороне члена Комиссии Романова. Его воспоминания столь тенденциозны, столь явно имеют целью показать только «лицемерие Муравьева и его единомышленников», оказывавших по своим революционным соображениям давление на судейскую совесть членов Комиссии, и вместе с тем столь необоснованны со стороны фактической, что их приходится по существу игнорировать и удивляться тому, как мог только при таком настроении б. прокурор войти в состав Комиссии, расследовавшей «преступления» сановников. Но у нас имеются другие воспоминания, записанные с большой искренностью и правдивостью, – тов. пред. Комиссии, проф. Завадского. Его положение в Комиссии было не из легких. По своим политическим взглядам либерального консерватора он был чужд мира, вынесенного революционной волной, и по- прежнему служебному положению и по личным связям он сам себя относил к людям с другого берега – как- никак к «обломкам того старого режима», который собирались «судить». Но он не счел себя вправе отклонить предложение министра юстиции, когда тот заявил ему, что он ждет от него только «строгого судейского отношения к делу». Он предчувствовал «холодное отчуждение» той среды, в которой жил, обвинения в «черной измене», но считал своим долгом испить эту горькую чашу. Свою позицию Завадский охарактеризовал так: «Задачи Муравьева были безбрежны: он думал об истории. Мои – гораздо скромнее: я думал о правосудии и о судьбе лиц, уже лишенных свободы в ожидании вашего расследования». Так как у тов. председателя Комиссии не было, по собственному его выражению, «вкуса» посадить на скамью подсудимых Протопопова, Щегловитова и всех тех, за кем оказывались «действительные преступления»; так как у него не было и «власти освободить тех, которые провинились только в том, что не угодили новым правителям», и для незаконных арестов которых он не находил никаких оправданий – естественно, у Завадского должно было появиться ощущение «тяжести бессмысленной работы», совершенно независимо от приемов следствия, которые шокировали будто бы судейскую совесть и убеждали, что между реакционным и революционным «правосудием» нет разницы. Чрез. След. Комиссия, в которой Завадскому предстояло играть столь значительную роль, что, по его словам, министр юстиции говорил ему, что именно его считает «фактическим председателем», отнюдь не была комиссией по разгрузке тюрем от «незаконных» и без надобности арестованных – этим занимались другие органы при мин. юстиции. Ложное положение Завадского должно было сказываться на каждом шагу, при всякой встрече с бывшими сослуживцами, в глазах которых он читал «упрек», и стало, вероятно, совершенно непереносимо, когда Комиссия столкнулась с невозможными условиями содержания заключенных (об этом ниже).
К сожалению, Завадский не избег специфической черты всех самооправдывающихся мемуаристов – становиться в благородную позу изобличать других[116].
Объективность требует сказать, что в тех редких случаях, когда за отсутствием Муравьева в Комиссии председательствовал Завадский, характер допроса ни в предметном отношении, ни в методах, ни в тоне ничем не отличался по сравнению с тем, что было при Муравьеве. Разве только более экспансивный Муравьев имел некоторую склонность вступать в теоретические споры с допрашиваемыми и не мог удержаться от моральных сентенций, к которым, впрочем, в большей или меньшей степени склонны были почти все члены Комиссии – лица судейского звания и лица, представлявшие «общественность». Противоречие, в которое попадал сам Завадский, можно показать на примерах. Перед нами отчет допроса Щегловитова 24 апреля, прерванного в силу, быть может, справедливых, но «совершенно неуместных» нападок Муравьева. Дело касалось убийства в Одессе революционера Ишера. То был самый тяжелый момент в допросе б. министра юстиции, ибо в этом деле Щегловитов выступил как бы сознательным «укрывателем убийцы». Ишер был убит ночью, когда его, по распоряжению врем. ген. губ. Толмачева, переводили из одной тюрьмы в другую; сопровождавший арестанта конвой донес, что убийство вызвано было попыткой арестованного бежать, но в скорости один из полицейских чинов явился с повинной, заявив, что Ишер был убит по распоряжению Толмачева, приказавшего отделаться от революционера. Следствие подтвердило его объяснения, и был возбужден вопрос о привлечении к ответственности Т., дело которого было прекращено по высочайшему повелению. На заявление председателя, что Комиссии было «тяжело читать всеподданнейший доклад министра юстиции по делу Ишера», Щегловитов ответил: «Это я понимаю, это кошмарное дело…»
Отказавшись присутствовать на допросе Маклакова, с которым он был лично связан еще с гимназических лет и был на «ты», и Макарова, Завадский взял на себя подготовку допроса Щегловитова, хотя и считал, что нет законного повода держать его под арестом. Роль сыграло глубоко отрицательное отношение Завадского к бывшему министру юстиции, как к какому-то «дубликату» тов. мин. вн. д., заведующему полицией. Что значило взять на себя «подготовку» к допросу? Это значит отыскать «уголовно наказуемые поступки», т.е. «криминализировать» дело, чем в отношении других подследственных занимались коллеги Завадского. Дело, следовательно, сводилось к субъективным, т.е. спорным, соображениям, а не принципиальным. Керенский и Муравьев не разделяли оценки, которую давал Завадский б. министру юстиции и внутренних дел Макарову – он считал его «неподкупным слугой закона», и поэтому Завадского «угнетали» споры в президиуме Комиссии о предании суду Макарова.
Субъективный подход с большей наглядностью обнаруживается в суждении Завадского по поводу дела Сухомлинова, поступившего в ведение Комиссии. Материал был собран до революции, и следствие закончилось вне деятельности Комиссии[117]. Прокурор, ведший дело, Носович, доложил в президиуме составленный им обвинительный акт, и Комиссия обсуждала лишь обвинительные пункты. «Я держусь того мнения, – теоретизирует автор воспоминаний, – что составить себе окончательное убеждение в чьей-либо виновности или невинности можно только, прослушав и, я бы сказал, выстрадав цельностью все судоговорение по делу, а сколько-нибудь основательно предположить о виновности обвиняемого нельзя с чужого голоса без личного и притом внимательного следствия».
И Кузьмин (сенатор, производивший следствие), и Носович (обер-прокурор уголовного касац. департ. Сената) усматривали в поведении военного министра «бездействие власти», президиум Комиссии высказался за «измену». Среди подавших голос за составление обвинительных пунктов по признакам «измены» был и сенат. 3авадский, высказавшийся так «после большого раздумья». И хотя эту нелогичность автор воспоминаний пытается объяснить тем, что у него не было основания считать Сухомлинова несведущим в военном деле, крайне ограниченным или поразительно легкомысленным, следовательно, оставалось лишь «предательство» – неудовлетворенность от объяснения остается, и к судейской совести автора может быть предъявлено обвинение не в «запросе» [118], а в подчинении настроениям момента, т.е. в том самом, в чем он систематически посылает упрек «свободолюбящему» революционному «правосудию». Завадский подал голос и за предание суду жены Сухомлинова: «Она была оправдана, и я не отрицаю, что улики против нее были невелики… но внутренний голос говорил мне против непричастия ее к вине мужа, и высказаться за ее оправдание до главного разбирательства я не решался».