– Чего насчет Параньки? – приставал Захар. – Чего?.. Говори, что знаешь!.. Ну, ну говори…
– То и говорю, что высоко камешки кидаешь, – ответил Артемий. – Тут вашему брату не то что руки-ноги переломают, а пожалуй, в город на ставку свезут. Забыл аль нет, что Паранькин дядя в головах сидит? – сказал Артемий.
Закричал Захар пуще прежнего, даже с места вскочил, ругаясь и сжимая кулаки, но дядя Онуфрий одним словом угомонил расходившихся ребят. Брань и ссоры во все лесованье не дозволяются. Иной парень хоть на руготню и голова – огонь не вздует, замка не отопрет, не выругавшись, а в лесу не смеет много растабарывать, а рукам волю давать и не подумает… Велит старшой замолчать, пали сердце сколько хочешь, а вздорить не смей. После, когда из леса уедут, так хоть ребра друг дружке переломай, но во время лесованья – ни-ни. Такой обычай ведется у лесников исстари. С чего завелся такой обычай? – раз спросили у старого лесника, лет тридцать сряду ходившего лесовать «хозяином». «По нашим промыслам без уйму нельзя, – отвечал он, – также вот и продажной дури в лесу держать никак невозможно, потому, не ровен час, топор из рук нашего брата не выходит… Долго ль окаянному человека во хмелю аль в руготне под руку толконуть… Бывали дела, оттого сторожко и держимся».
Смолкли ребята, враждебно поглядывая друг на друга, но ослушаться старшого и подумать не смели… Стоит ему слово сказать, артель встанет как один человек и такую вспорку задаст ослушнику, что в другой раз не захочет дурить…
Петряйка ставил меж тем третье кушанье: наклал он в чашки сухарей, развел квасом, положил в эту тюрю соленых груздей, рыжиков да вареной свеклы, лучку туда покрошил и маслица подлил.
– Важно кушанье! – похвалил дядя Онуфрий, уписывая крошево за обе щеки. – Ну, проворней, проворней, ребята, – в лес пора! Заря занимается, а на заре не работать, значит, рубль из мошны потерять.
Лесники зачали есть торопливее. Петряйка вытащил из закути курган[58] браги и поставил его на стол.
– Экой у нас провор «подсыпка»-то! – похвалил дядя Онуфрий, поглаживая жилистой рукой по белым, но сильно закопченным волосам Петряя, когда тот разливал брагу по корчикам. [59] – Всякий день у него последышки да последышки. Две недели масленица минула, а у него бражка еще ведется. Сторожь, сторожь, Петрунюшка, сторожь всякое добро, припасай на черный день, вырастешь, большой богатей будешь. Прок выйдет из тебя, парнюга!.. Чтой-то? – вдруг спросил, прерывая свои ласки и вставая с нар дядя Онуфрий. – Никак приехал кто-то? Выглянь-ка, Петряй, на волю, глянь, кто такой?
В самом деле слышались скрип полозьев, фырканье лошадей и людской говор.
Одним махом Петряйка вскочил на верх лесенки и, растворив створцы, высунул на волю белокурую свою голову. Потом прыгнул на пол и, разведя врозь руками, удивленным голосом сказал:
– Неведомо, каки люди приехали… На двух тройках… гусем.
– Что за диковина! – повязывая кушак, молвил дядя Онуфрий. – Что за люди?.. Кого это на тройках принесло?
– Нешто лесной аль исправник, – отозвался Артемий.
– Коего шута на конце лесованья они не видали здесь? – сказал дядя Онуфрий. – Опять же колокольцов не слыхать, а начальство разве без колокольца поедет? Гляди, лысковцы[60] не нагрянули ль… Пусто б им было!.. Больше некому. Пойти посмотреть самому, – прибавил он, направляясь к лесенке.
– Есть ли крещеные? – раздался в то время вверху громкий голос Патапа Максимыча.
– Лезь полезай, милости просим, – громко отозвался дядя Онуфрий.
Показалась из створки нога Патапа Максимыча, за ней другая, потом широкая спина его, обтянутая в мурашкинскую дубленку. Слез наконец Чапурин.
За ним таким же способом слез паломник Стуколов, потом молчаливый купец Дюков, за ними два работника. Не вдруг прокашлялись наезжие гости, глотнувши дыма. Присев на полу, едва переводили они дух и протирали поневоле глаз.
– Кого Господь даровал? – спросил дядя Онуфрий. – Зиму зименскую от чужих людей духу не было, на конец лесованья гости пожаловали.
– Заблудились мы, почтенный, в ваших лесах, – отвечал Патап Максимыч, снимая промерзшую дубленку и подсаживаясь к огню.
– Откуда Бог занес в наши палестины? – спросил дядя Онуфрий.
– Из Красной рамени, – молвил Патап Максимыч.
– А путь далеко держите? – продолжал спрашивать старшой артели.
– На Ветлугу пробираемся, – отвечал Патап Максимыч. – Думали на Ялокшинский зимняк свернуть, да оплошали. Теперь не знаем, куда и заехали.
– Ялокшинский зимняк отсель рукой подать, – молвил дядя Онуфрий, – каких-нибудь верст десяток, и того не будет, пожалуй. Только дорога не приведи Господи. Вы, поди, на санях?
– В пошевнях, – ответил Патап Максимыч.
– А пошевни-то небось большие да широкие… Еще, поди, с волочками? [61] – продолжал свои расспросы дядя Онуфрий.
– Да, с волочками, – сказал Патап Максимыч. – А что?
– А то, что с волочками отсель на Ялокшу вам не проехать. Леса густые, лапы на просеки рублены невысоко, волочки-то, пожалуй, не полезут, – говорил дядя Онуфрий.
– Как же быть? – в раздумье спрашивал Патап Максимыч.
– Да в кое место вам на Ветлугу-то? – молвил дядя Онуфрий, оглядывая лезу топора.
– Езда нам не близкая, – ответил Патап Максимыч. – За Усту надо к Уреню, коли слыхал.
– Как не слыхать, – молвил дядя Онуфрий. – Сами в Урени не раз бывали… За хлебом ездим… Так ведь вам наперед надо в Нижне Воскресенье, а там уж вплоть до Уреня пойдет большая дорога…
– Ровная, гладкая, хоть кубарем катись, – в один голос заговорили лесники.
– За Воскресеньем слепой с пути не собьется…
– По Ветлуге до самого Варнавина степь пойдет, а за Варнавином, как реку переедете, опять леса, – там уж и скончанья лесам не будет…
– Это мы, почтеннейший, и без тебя знаем, а вот вы научите нас, как до Воскресенья-то нам добраться? – сказал Патап Максимыч.
– Разве к нашим дворам, на Лыковщину, отсель свернете, – отвечал дядя Онуфрий. – От нас до Воскресенья путь торный, просека широкая, только крюку дадите: верст сорок коли не все пятьдесят.
– Эко горе какое! – молвил Патап Максимыч. – Вечор целый день плутали, целу ночь не знай куда ехали, а тут еще пятьдесят верст крюку!.. Ведь это лишних полтора суток наберется.
– А вам нешто к спеху? – спросил дядя Онуфрий.
– К спеху не к спеху, а неохота по вашим лесам без пути блудить, – отвечал Патап Максимыч.
– Да вы коли из Красной-то рамени поехали? – спросил дядя Онуфрий.
– На рассвете. Теперь вот целы сутки маемся, – отвечал Патап Максимыч.
– Гляди-ка, дело какое! – говорил, качая головой, дядя Онуфрий. – Видно, впервой в лесах-то?
– То-то и есть, что допрежь николи не бывали. Ну, уж и леса ваши – нечего сказать! Провалиться б им, проклятым, совсем! – с досадой примолвил Патап Максимыч.
– Леса наши хорошие, – перебил его дядя Онуфрий.
Обидно стало ему, что неведомо какой человек так об лесах отзывается. Как моряк любит море, так коренной лесник любит родные леса, не в пример горячей, чем пахарь пашню свою.
– Леса наши хорошие, – хмурясь и понурив голову, продолжал дядя Онуфрий. – Наши поильцы- кормильцы… Сам Господь вырастил леса на пользу человека, сам владыко свой сад рассадил… Здесь каждое дерево Божье, зачем же лесам провалиться?.. И кем они кляты?.. Это ты нехорошее, черное слово молвил, господин купец… Не погневайся, имени-отчества твоего не знаю, а леса бранить не годится – потому они Божьи.
– Дерево-то пускай его Божье, а волки-то чьи? – возразил Патап Максимыч. – Как мы заночевали в лесу, набежало проклятого зверья видимо-невидимо – чуть не сожрали: каленый нож им в бок. Только огнем и оборонились.
– Да, волки теперь гуляют – ихня пора, – молвил дядя Онуфрий, – Господь им эту пору указал… Не