всяком удобном случае порочили Мельникова, стараясь прежде всего заподозрить искренность его мнений о «расколе». С этой целью ими был пущен слушок, будто Мельников как-то «внезапно» превратился из гонителя старообрядчества в его защитника. На самом деле после 1856 года Мельников не один раз выступал против подавления «раскола» административными мерами. Но это объяснялось не какой-то «внезапной» переменой в его отношении к старообрядчеству, а изменением политической обстановки в стране: после 1856 года возможность легализации «раскола» стала более вероятной. Однако он предлагал смягчить отношение властей к старообрядчеству не для того, чтобы увековечить его.
Мельников-просветитель не понимал исторической закономерности возникновения «раскола» как своеобразнейшего отражения борьбы различных социальных сил XVII столетия: с одной стороны, сопротивления верхушки боярства (Хованские, Морозовы, Урусовы) централизаторской политике царя Алексея Михайловича, а с другой — протеста широких народных масс против феодального гнета и засилья официальной церкви. Не сумел он увидеть и того, что в старообрядческой «закоренелости» низов и в XIX столетии отражались не только их антицерковные, но и антиправительственные настроения. Именно поэтому революционные демократы и Герцен осуждали позицию Мельникова в вопросах «раскола».
Мельников и после 1856 года продолжал считать «раскол» следствием укоренившейся темноты и дикости. «Не надобно забывать, — писал он в одном из официальных документов тех лет, — что раскол, собственно так называемый, то есть поповщина и беспоповщина, есть порождение грубости и невежества, и что он должен со временем уничтожиться, когда просвещение проникнет в низшие слои народа. Перед светом общечеловеческого образования не устоять расколу, если не будут воздвигаться на него новые преследования и новые гонения».[17]
Крайняя темнота, по мысли Мельникова, не позволяла созреть в старообрядческой массе элементам социального протеста. Зато она, эта темнота, давала купцам обширнейшие возможности наживаться. И в этом им помогала старообрядческая верхушка. Потому-то они и раскошеливались всякий раз, когда надо было поддержать «раскольническую» иерархию и в особенности скиты. Патап Максимыч Чапурин — один из влиятельнейших «столпов» старообрядчества, — когда пошли споры, принимать или не принимать епископа «австрийского» посвящения, без обиняков отрезал: «Все мои покупатели ему последуют. Не ссориться с ними из-за таких пустяков…». Манефа — влиятельная игуменья, славившаяся чуть ли не «святой» жизнью, — высказывает эту мысль еще более отчетливо: «Разориться Патапушка может, коль не примет нового священства. Никто дел не захочет вести с ним; кредиту не будет, разорвется с покупателями». Это и предопределило отношение Манефы к ставленникам Белокриницкой митрополии. Догматы можно было толковать и так и этак, а благополучие обитателей зависело прежде всего от заступничества купцов и от их «безгрешных» приношений. Таким образом, тема жизни в скитах, развитая в романе с такой щедрой обстоятельностью, сливалась с его антибуржуазной темой.
Еще в «Пояркове» Мельников нарисовал несколько выразительных сцен из жизни инокинь и белиц. Но там она задета как бы мимоходом. К тому же читатель смотрит на нее глазами прохвоста-чиновника, которому как-то не хочется верить, хотя он и говорит о скитах голую правду. «В лесах» и «На горах» нравы обитательниц и обитателей скитов исследованы всесторонне. В романе с неотразимой убедительностью показано, что в скитах нет нравственной чистоты. Да она и немыслима там, где люди живут бездельной, паразитической, противоестественно изолированной от мира жизнью. Ложь, лицемерие, тайный разврат, обжорство, холуйство одних и надменность других — нет, кажется, ни одного порока, который не гнездился бы под островерхими крышами скитов, как мужских, так и женских. И все это с именем бога на устах.
Среди приверженцев «древлего благочестия» — ни в скитах, ни в «миру» — Мельников не нашел, в сущности, ни одного человека, который искренне верил бы в бога и вполне осознанно, «от души» следовал бы слову «священного писания». А он искал таких людей многие годы. В рассказе «Гриша» как будто бы есть настоящие «верующие» — сам Гриша и его покровительница Евпраксия Михайловна Гусятникова. Но Гриша в своих поисках «истинной веры» дошел по полного исступления, граничащего с умопомешательством. А Евпраксия Михайловна, узнав о пропаже сундука с капиталами, умерла в одночасье. Мельников предоставлял самому читателю решить вопрос, какому богу она больше поклонялась: которому денно и мощно по всем правилам «древлего благочестия» воссылала молитвы или тому, который хранился в сундуке — и хранился-то, кстати, в моленной! В романе он продолжил эти поиски людей «праведной» жизни, но и тут без успеха.
Оказалось, происшедшее с Гришей не случай, а нечто вроде закономерности. Герасим Силыч Чубалов с таким же упорством искал «истинную веру»: перечитал горы книг, перебывал почти во всех старообрядческих «согласиях» и сектах и в конце концов пришел к мысли, что «нет, видно, больше истинной веры». Он ожесточился, стал человеконенавистником и… стяжателем. Только жалость к бедствующему родному брату и его нищим детям пробудила в нем человека. Но после этого Мельников, как бы за недосугом, почти ничего не сказал, насколько искренним было обращение Герасима Силыча к официальной православной церкви.
Дуня Смолокурова тоже искала свет «истинной веры». С самого раннего детства ее окружали скитницы и канонницы, а растила и лелеяла убитая безысходным горем темная староверка Дарья Сергевна. Но детским своим сердцем чуяла Дуня, что люди — и прежде всего ее родной отец — в делах своих поступают не по «слову божьему». От старообрядческих скитов и молелен дошла она до хлыстовских радений. Что помогло ей освободиться из трясины хлыстовской обезличивающей мистики, от корыстного шантажа «божьих людей»? «Слово божье»? Нет. Здоровое чувство отвращения и брезгливости отшатнуло ее от исступленного изуверства, от безобразного разврата во славу господа бога. И опять Мельникову было как будто бы уже некогда рассказать, какова была Дунина вера в бога православной церкви.
Обе эти истории проникнуты одной мыслью: «взыскующие града» неизбежно подавляют в себе все человеческое, утрачивают собственную личность. Старообрядческий и сектантский бог с его жестоким, аскетически иссушенным ликом неотвратимо враждебен всему, что несет человеку живые радости и счастье. В этом смысле особенно поучительна судьба Манефы. Горькое несчастье пригнало Матрену Чапурину в обитель «невест христовых». Обида на людей, лишивших ее счастья, темный страх наказания божьего, внушенный скитницами, рассчитывавшими поживиться подачками ее богатого отца, заставили Матрену стать инокиней Манефой. Должно быть, она искренне верила в старообрядческого бога. Но к чему привела ее эта вера? Даже успокоения не дала она ей. Крайним напряжением незаурядной воли своей Манефа заставила себя забыть «мирские» радости. Только при внезапной встрече с Якимом в доме Патапа Максимыча дрогнуло ее измученное, очерствевшее сердце, дрогнуло и замерло — теперь уже навсегда. Не любовь к людям жила в ее душе, а еле прикрытое презрение и ненависть ко всему, что за оградой скита, что не способствует упрочению «древлего благочестия». С неколебимым самообладанием «началит» она Петю Самоквасова за то, что тот пожертвовал сто рублей на детский приют.
«Сиротки ведь они, матушка, пить и есть тоже хотят, одним подаянием только и живут, — промолвил на то Петр Степаныч.
— То прежде всего помни, что они — никониане, что от них благодать отнята… Разве ты ихнего стада? Свою крышу, друг мой, чини, а сквозь чужую тебя не замочит…»
Единственное существо, напоминавшее ей ее молодость и «мирскую» жизнь, — родную дочь Фленушку — принесла Манефа в жертву своему жестокому богу. И сделала она это не потому, что верила в «святость» иноческой жизни. Она боялась за Фленушку: «мирские» люди, по ее убеждению, были способны только на зло; но и скитниц она боялась не меньше, потому-то и хотела она, чтобы еще при ее жизни Фленушка стала игуменьей.
Судьба Фленушки — это самое тяжкое обвинение против всех старообрядческих обычаев и нравов. В изображении Мельникова Фленушка — воплощенная полнота и прелесть жизни. Умная, независимая, женственная, она заражала жизнерадостностью и весельем всех, с кем встречалась, желала людям счастья и сама рвалась к нему. Но она родилась и выросла в скиту. Инокини и белицы, видя, как игуменья во всем потакает Фленушке, заискивали перед ней; общая «любимица», она делала, что хотела, и это постепенно приучило ее к своеволию. Фленушка уже не представляла себе, как она сможет укротить свой нрав. Тут одна из причин того, почему она боялась выйти замуж за Петю Самоквасова: «…любви такой девки, как я, тебе не снести». Всем этим и воспользовалась Манефа, чтобы подавить волю дочери. Долго не покорялась Фленушка, но в конце концов «анафемская жизнь», как называла она скитское существование, сломила ее. Мельников провожал свою любимую героиню на иночество, как на смерть.