бы тогда семнадцатый годок, а другие сынки все погодки. Саввушке, меньшенькому, и тому бы тогда было двенадцать лет, и он бы уж прял… И тягло бы по-прежнему тогда на себя мы приняли, и земельку бы стали опять пахать, скотинушку завели бы… А теперь ведь у нас ни пашенки, ни скотинушки, какова птица курица, и та у нас по двору давненько не браживала…
– Знаю, родная, все знаю, – со вздохом ответил Герасим. – Только ты смотри у меня, невестушка, не моги унывать… В отчаянье не вдавайся, духом бодрись, на света Христа уповай… Христос от нас, грешных, одной ведь только милости требует и только на нее милости свои посылает… Все пошлет он, милосердный, тебе, невестушка, и пашню, и дом справный, и скотинушку, и полные закрома…
– У меня только и есть надежды, что на его милость. Тем только и живу, – слезным, умиленным взором смотря на иконы, ответила Пелагея. – Не надеялись бы мы с Абрамом на милость Божию, давно бы сгибли да пропали…
– Показывай других деток, невестушка, – молвил немного погодя Герасим.
– Вот другой наш – Гаврилушка, – сказала она, подводя к деверю остроглазого крепыша мальчугана. – За неделю до Благовещенья девятый годок пошел.
– Ну что же ты, Гаврилушка, прядешь, что ли? – приласкавши племянника, спросил у него Герасим.
– Тятька не дает, – бойко ответил мальчик, глядя дяде прямо в глаза.
– Куда еще ему, родной? – улыбаясь и мягким, полным любви взором лаская мальчика, сказала Пелагея Филиппьевна. – Разве с будущего лета станет отец обучать помаленьку.
– Давай, мамка, пеньки, – сейчас напряду, – вскричал Гаврилушка.
– Как тебе не пеньки?.. Ишь какой умелый, – улыбнувшись сквозь слезы, проговорила Пелагея Филиппьевна и, приложив ладонь к сыновьему лбу, заботно спросила: – Прошла ли головушка-то у тебя, болезный ты мой?
– Прошла, – весело ответил Гаврилушка.
– Ну, слава Богу, – молвила мать, погладив сына по головке и прижав его к себе. – Давеча с утра, сама не знаю с чего, головушка у него разболелась, стала такая горячая, а глазыньки так и помутнели у сердечного… Перепужалась я совсем. Много ль надо такому маленькому?.. – продолжала Пелагея Филиппьевна, обращаясь к деверю.
И по взглядам, и по голосу ее Герасим смекнул, что Гаврилушка материн сынок, любимчик, баловник, каким сам он был когда-то у покойницы Федосьи Мироновны.
– А тебе чего хочется, Гаврилушка? Вырастешь большой, кем хочешь быть? – спросил у него дядя.
– Марком Данилычем, – с важностью ответил Гаврилушка.
– Каким Марком Данилычем? – спросил Герасим.
– Купец у нас тут есть в городу, Смолокуров Марко Данилыч, – усмехнулась на затейный ответ своего любимчика Пелагея. – На него по нашей деревне все прядут. Богатеющий. Вишь, куда захотел! – гладя по головке сына, обратилась она к нему. – Губа-то у тебя, видно, не дура.
– Смолокуров? Помню что-то я про Смолокурова, – молвил Герасим. – Никак батюшка покойник работал на него?
– Надо быть, так, – ответила Пелагея.
– Работай хорошенько, Гаврилушка, да смотри не балуй, по времени будешь таким же богачом, как и Марко Данилыч, – промолвил Герасим и спросил Пелагею про третьего сына.
– Вот и он, – молвила Пелагея Филиппьевна. – Харламушка, подь к дяденьке.
– Тебе который год? – спросил Герасим у подошедшего к нему и глядевшего исподлобья пузатенького мальчугана, поднимая его головку и взявши его за подбородок.
– Восьмой, – отвечал Харламушка.
– Что поделываешь?
– Хожу побираться, – бойко ответил он.
Промолчал Герасим, а Пелагея отвернулась, будто в окно поглядеть. Тоже ни слова.
– А четвертый где? – спросил у нее Герасим после недолгого молчанья.
Подошла Пелагея к углу коника, куда забился четвертый сынок, взяла его за ручонку и насильно подвела к дяде. Дикий мальчуган упирался, насколько хватало у него силенки.
– Этот у нас не ручной, как есть совсем дикой, – молвила Пелагея. – Всего боится, думаю, не испортил ли его кто.
– Как тебя зовут? – спросил четвертого племянника Герасим, взявши его за плечо.
Всем телом вздрогнул мальчик от прикосновенья. Робко смотрел он на дядю, а сам ни словечка.
– Скажи: Максимушка, мол, зовут меня, дяденька, – учила его мать, но Максимушка упорно молчал.
– Который годок? – спросил Герасим.
Сколько мать Максимушке не подсказывала, сколько его не подталкивала, он стоял перед дядей ровно немой. Наконец разинул рот и заревел в истошный голос.
– Что ты, Максимушка? Что ты, голубчик? Об чем расплакался, – ласково уговаривал его Герасим, но ребенок с каждым словом его ревел сильней и сильнее.
– Страшливый он у нас, опасливый такой, всех боится, ничего не видя тотчас и ревку задаст, – говорила Пелагея Филиппьевна. – А когда один не на глазах у больших, первый прокурат[279]. Отпусти его, родной, не то он до ночи проревет. Подь, Максимушка, ступай на свое место.
Не успела сказать, а Максимушка стрелой с лука прянул в тот уголок, откуда мать его вытащила. Но не сразу унялись его всхлипыванья.
– А меньшенькой-то где же у тебя, невестушка? – спросил Герасим.
– Саввушка, где ты, родной? – крикнула мать, оглядываясь.
– Здесь! – раздался из-под лавки детский голосок.
– Зачем забился туда?
– С Устькой да с Дунькой в коски игьяем, под стъяпной лавкой[280] , – картавил маленький мальчик.
– Ну вы, котятки мои, – ласково молвила мать, – вылезайте скорее к дяденьке… Дяденька пряничков даст.
Пятилетний мальчик проворно вылез из-под лавки, за ним выползли две крошечные его сестренки.
– Пьяников, пьяников!.. – радостно смеясь и весело глядя на Герасима, подобрав руки в рукава рубашонки и прыгая на одной ножке, весело вскрикивал Саввушка.
Девочки, глядя на братишку, тоже прыгали, хохотали и лепетали о пряниках, хоть вкусу в них никогда и не знавали. Старшие дети, услыхав о пряниках, тоже стали друг на дружку веселенько поглядывать и посмеиваться… Даже дикий Максимушка перестал реветь и поднял из-под грязных тряпок белокурую свою головку… Пряники! Да это такое счастье нищим, голодным детям, какого они и во сне не видывали…
– Это вот Устя, а это Дуняша, – положив руку на белокурую головку старшей дочери и взявши за плечо младшую, сказала Пелагея Филиппьевна.
Сколько ни заговаривал дядя с братанишнами[281], они только весело улыбались, но ни та ни другая словечка не проронила. Крепко держа друг дружку за рубашки, жались они к матери, посматривали на дядю и посмеивались старому ли смеху, что под лавкой был, обещанным ли пряникам, Господь их ведает.
– А в зыбке Федосеюшка, – молвила Пелагея деверю, показав на спавшего ангельским сном младенца. – В Духов день ее принесла, восьмая неделька теперь девчурке пошла.
– Да, семейка! – грустно покачав головой, молвил Герасим. – Трудновато мелюзгу вспоить, вскормить да на ноги поставить. Дивиться еще надо братану и тебе, невестушка, как могли вы такую бедноту с такой кучей детей перенесть.
– Господь! – вздохнула она, набожно взглянув на святые иконы.
Под это самое слово Абрам с покупками воротился. Следом за ним пришла и закусочница, бабенка малого роста, разбитная, шустрая солдатка – теткой Ариной ее звали. Была бабенка на все руки: свадьба ли где – молодым постелю готовить да баню топить, покойник ли – обмывать, обряжать, ссора ли у кого случится, сватовство, раздел имений, сдача в рекруты, родины, крестины, именины – тетка Арина тут как тут. Без нее ровно бы никакого дела и сделать нельзя. А как все эти дела случались не каждый день, так она, как только кабак в Сосновке завели, к нему присоседилась, стала закусочницей и принялась торговать
