А гости хохочут, сами приговаривают:
– Ешь кашу, свет-родитель, кушай, докушивай! Жуй да глотай бабину кашу на рост, на вырост, на долгую жизнь сынка! Все доедай до капельки, не то сынок рябой вырастет.
Три пота слило с Василья Борисыча, покамест не справился он с крестильной кашей. Ни жив ни мертв сидит за столом, охает громче и громче, хоть в слезы да в рыданья, так в ту же бы пору. Но Бог его не оставил, помог ему совладать с горшком.
– Теперь, свет-родитель, ложку изволь выкупать, – сказала Никитишна, ставя перед Васильем Борисычем подносик.
Выкупил ложку Василий Борисыч, положивши бабушке пятишницу.
Пошла Никитишна вкруг стола, обносила гостей кашею, только не пшенною, а пшена сорочинского, не с перцем, не с солью, а с сахаром, вареньем, со сливками. И гости бабку-повитуху обдаривали, на поднос ей клали сколько кто произволил. А Патап Максимыч на поднос положил пакетец; что в нем было, никто не знал, а когда после обеда Никитишна вскрыла его, нашла пятьсот рублей. А на пакетце рукой Патапа Максимыча написано было: «Бабке на масло».
Съели кашу и, не выходя из-за стола, за попойку принялись. Женщины пошли в задние горницы, а мужчины расселись вокруг самовара пунши распивать. Пили за все и про все, чтобы умником рос Захарушка, чтобы дал ему здоровья Господь, продлил бы ему веку на сто годов, чтоб во всю жизнь было у него столько добра в дому, сколько в Москве на торгу, был бы на ногу легок да ходок, чтобы всякая работа спорилась у него в руках.
– А тебе, Василий Борисыч, – обратился к свету-родителю удельный голова, – пошли Господь столько сынков, сколько в поле пеньков, да столько дочек, сколько на болоте кочек, и всем вам дай Господи, чтоб добро у вас этак лилось.
И выплеснул стакан пунша на пол.
– Зачем же столько? – в смущенье и замешательстве тихо и робко промолвил Василий Борисыч. – Эдак-то уж не очень ли много будет?
– А за каждого ребенка тебе по сту палок, – прибавил к пожеланьям головы маленько подгулявший Патап Максимыч.
– За что ж это? – стал было говорить в защиту Василья Борисыча Михайло Васильич.
– Дураков не плоди. И без того от них на свете проходу нет, – сказал Патап Максимыч. – Ведь сын по отцу – значит, дураков сын и сам дурак будет… А наш певун разве не дурак?.. К какому делу он пригоден? Петь, да в моленной читать, да еще за девками гоняться, только и есть у него; на другое ни на что не годится. Прасковья-то у меня плоха, дрыхнуть бы ей только, да и она, хоть и сонная дура, а раза четыре драла мужу глаза за девок-то. По-моему, выстегать бы его хорошенько, чтоб ума прибыло. Да уж когда- нибудь дождется он у меня.
Все захохотали, а Василий Борисыч только вздыхает да под нос шепчет себе:
– Ох, искушение!
– Нет, посудите в самом деле, гости дорогие, – продолжал Патап Максимыч, поставив локти на стол и положив бороду на ладони. – Думал я спервоначалу, что парень он толковый. Помните, как он при вашей бытности, на сорочинах покойницы Насти, расписывал про народные нужды и промыслы по разным местам?.. Любо-дорого было послушать. Помнишь, Михайло Васильич, при тебе тогда я его уговаривал заняться делом – на Горах промысла разводить. Денег давал и во всем полную доверенность, бросил бы только чернохвостниц да наплевал бы на своих посконных архиереев. И согласился было он, шесть недель только сроку просил. Так нет, келейницы-то, видно, уж больно тянули его к себе. А как женился и пришлось ему пошабашить и со скитами, и с Рогожским, и с шатущими архиереями, подумал я тогда: «Слава тебе Господи, выплывает человек на вольную воду, дурости покидает, за разум берется». Не тут-то было. Языком мы с ним города берем, а подойдет дело, сейчас и отлынивать. На поверку вышло, что мой Василий Борисыч ни на что не годен – только и знает, что с девками петь да по лесочкам меж кусточков с ними валандаться. Кажись бы, маленький, да приземистый, и слабенек, и жиденек, что ивовый прут, поглядеть, кажись, не на что, а по женской части ух какой ходок. Ни одной проходу не даст. На что работница Матрена и ряба и неуклюжа, вот что кушанья-то носила сюда, – больше на черта, чем на девку похожа, и ту в покое не оставил. Теперь запал ему в скиты ход, а то бы у него по честным обителям и в самом деле было сынков, что пеньков, а дочек, что кочек. Правду аль нет говорю я тебе, зять ты мой любезный Василий Борисыч?
И, лукаво прищурив глаза, насмешливо поглядел Патап Максимыч на Василья Борисыча, а под тем стул, ровно железный да каленый. Так бы и вскочил, так бы и побежал из горницы вон, да как убежишь? И стал он безответен.
Тесть из зятя только веревок не вил, был у него Василий Борисыч во всей власти и на всей его воле. И никоим образом нельзя было Василью Борисычу себя высвободить. Уйти из тестева дома все одно, что руки на себя наложить. После венчанья у попа Сушилы из прежних друзей-приятелей никто к дому близко его не подпустит, и всяк будет радехонек какую-нибудь пакость ему сделать. Нечего делать, покоряйся судьбе, терпи попреки от тестя, безответно принимай издевки и насмешки, а сам не смей и рта разинуть. Давно клянет себя Василий Борисыч за сладкую ночку в лесочке улангерском и ругательски ругает Петра Степаныча с Фленушкой, что ради потехи окрутили его чуть не насильно с Прасковьей Патаповной.
Колокольчик послышался.
– Кого леший несет? – с гневом, с досадой неистово вскрикнул Чапурин. – Не исправник ли почуял, что мы пуншиком забавляемся, аль не к тебе ль из удельной конторы, Михайло Васильич?
– Некому меня разыскивать, – ответил голова. – К тебе, должно быть, какой-нибудь запоздалый гость.
– Некому ко мне быть, да еще с колокольцами, – молвил Патап Максимыч. – Гости мои все налицо. Должно быть, кто-нибудь незваный-непрошеный. Испортит нашу беседу, окаянный.
Тележка, запряженная почтовыми лошадьми, остановилась у ворот Патапа Максимыча. Бросились к окнам – нет, не исправник приехал, не из удельной конторы, а какой-то незнакомый человек в синей сибирке с борами назади и в суконном картузе. Не то городской мещанин, не то купец небойкого полета.
– А что, старичок почтенный, – спросил приехавший у сидевшего возле ворот Пантелея, – не здесь ли Аграфена Петровна из Вихорева?
– Здесь, – отвечал Пантелей, – а тебе на что ее?
– Письмецо есть, – сказал приезжий. – Из смолокуровского дома от Дарьи Сергевны. Наспех послан. Несчастье у нас случилось.
– Какое? – вскрикнул из окна Патап Максимыч. – С кем?
– С самим. С хозяином, значит, с нашим, с Марком Данилычем, – отвечал посланный.
– Помер? – спросил Патап Максимыч.
– Помереть не помер, а близко того, – сказал посланный. – Рука, нога отнялись, рот перекосило, слова не может сказать.
– Ступай в горницу, – сказал Патап Максимыч, и посланный пошел на зов.
Аграфена Петровна пришла из задней и стала читать письмо.
– Ах, Господи, Господи! Вот беда-то!.. Бедная ты моя Дунюшка! – говорила она, читая.
– Ты, любезный, ступай покамест в подклеть, – сказал посланному Патап Максимыч. – С дороги-то и выпить и закусить не лишнее. Ступай – там напоят и накормят тебя.
Когда тот вышел, Аграфена Петровна передала письмо мужу, и тот прочел его вслух.
Извещая о болезни Марка Данилыча, Дарья Сергевна писала о своей беспомощности и о том, что Дуня все еще не бывала из Рязанской губернии от Луповицких и когда воротится, не знает. Молила, просила Дарья Сергевна Аграфену Петровну съездить за ней в Луповицы, слегка намекнув об опасности для Дуни, у тех-де господ завелась какая-то тайная вера, та, что в народе слывет фармазонскою, и боязно ей, чтобы Дуню они туда не своротили. Ивана Григорьича просила Дарья Сергевна приехать к безгласному, недвижимому Марку Данилычу вступиться в его дела и научить ее, как чем надо распорядиться и как в доме порядок держать, чтобы Дуне не потерпеть убытков. «Все от большого да малого только и норовят теперь по сторонам добро тащить – каждому лакомо поживиться достатками Марка Данилыча. И приказчики, и рабочие, и городничий с городским головой, и стряпчий с секретарями, все, у кого нет совести, всячески стараются обобрать сироту». Ответ Дарья Сергевна просила прислать с тем же посланным, написала бы только Аграфена Петровна, приедут они или нет, и ежели согласны Дуне порадеть, так, сколь возможно,
