ремесло был склонен торгующим по свидетельству третьего рода крестьянином Марком Емельяновым, каковый Марк Емельянов и научил меня, с помощью собственных его инструментов, как российскую, так и иностранную монету чеканить. А ту фальшивую монету, из опасения подозрения и законного по суду воздаяния в случае открытия, производили мы в разных местах… — После того и пошел перечислять мужиков, что самые богатые были. Во свидетельство представлял два фальшивые талера и старинный целковый, тоже фальшивый. — И сильно скорбя о содеянном преступлении и жестоко мучась угрызением совести, решился я в присутствии вашего благородия чистосердечно объяснить о содеянном мною преступлении, что вы уже и слышали от меня. Имею неотъемлемое право на справедливо заслуженное мною наказание и, предаваясь в волю закона, прошу со мною учинить, что правосудие повелевает.
Сделав такое показание, Кузька бойко подписался по всем статьям: 'К сему показанию Иван, непомнящий родства, руку приложил'.
Велел я заковать Ивана Непомнящего и поехал с ним да с понятыми к Марку Емельянову. Обыск произвели — ничего не отыскали. Марк, известно дело: 'Знать не знаю, ведать не ведаю, впервой того человека и вижу'. Поставил их на очную ставку.
Кузька говорит:
— Побойся бога, Марк Емельяныч, как же ты меня не знаешь? Да не я ль у тебя две недели выжил? Да не ты ль меня учил монету делать? Да не ты ль хвалился, что сделаешь монету лучше государевой?
Марк и руками и ногами, а Кузька ему:
— Нет, постой, Марк Емельяныч, у меня ведь улика есть.
— Какая улика? — спрашивает Марк Емельянов.
— А вот какая: прикажите, ваше благородие, понятым в избу войти.
Я велел, Кузька и говорит им:
— Вот смотрите, православные, под этой под самой лавкой я гвоздем нацарапал такие слова, что с 1 по 22 октября с Марком Емельяновым вот в этой самой избе я триста талеров начеканил.
Посмотрели под лавку, — в самом деле те слова нацарапаны.
Вязать было Марка — в острог сряжать, да сладились. От него к другим богатым мужикам поехали… И всех объехали. А как объехали всех, велел я Кузьке бежать, кандалы подпиливши, сам и пилочку дал ему. Дело заглохло.
А Кузька, извольте видеть, когда по деревням шатался, надписи такие у богатых мужиков царапал. Попросится ночевать христа ради, ляжет на полу, да ночью, как все заснут, и ну под лавкой истории прописывать.
После того Кузька попом оказался и до сих, слыш, пор попит. Есть на рубеже двух губерний, Хохломской да Троеславской, деревня Худякова; половина — в одной губернии, другая — в другой. В той деревне мужичок проживал, Левкой звали — шельма, я вам доложу, первого сорта, а промышлял он попами. Содержать беглых попов на губернском рубеже было ловко: из Троеславской губернии нагрянут — в Хохломскую попа, из Хохломской — в Троеславскую его. Левку все раскольники знали, от него попами заимствовались. С этим самым Левкой и сведи дружбу Кузьма Макурин — днюет и ночует у него, такие стали друзья, что водой не разольешь. Рыбак рыбака далеко в плесе видит, а вор к вору и нехотя льнет.
Лежит раз Кузька у Левки в задней избе на полатях, а поп, под вечер взъехавши к Левке да отдохнувши после дороги, сидит за столом. Избу запер, зачал деньги считать, что за требы набрал по окольности. Смотрит Кузька с полатей, а сам тоже считает: считал-считал и счет потерял. Слез тихонько с печи, отомкнул дверь, вышел — поп не видит, не слышит… Кузьма в переднюю…
Будит Левку: 'Вставай, говорит, дело есть'. — Левка встал, Кузька ему говорит: 'Поп деньги считает, я подсмотрел. Такая, братец, сумма, что за нее не грех и в тюрьме посидеть. С такими деньгами, Левушка, век свой можно счастливу быть, на Низ можно сплавиться, в купцы там приписаться'.
Соблазнил.
— А видывал ли когда тебя отец-то Пахомий? — спрашивает Левка.
— Отродясь, — говорит Кузька, — не видывал.
— Делай же вот как да вот как.
Пошли приятели в заднюю, где поп-от свои дела правил… А хоть дверь и отперта была, все-таки, чтоб Пахомию не подать сомнения, Левка постучался, входную молитву творя.
— Аминь! — ответил поп из избы. — Кто там?
— Я, батюшка, отец Пахомий, хозяин.
— Сейчас, свет, отопру… Эко диво како! Дверь-то была отомкнута!.. Забыл, видно, запереть, вот ведь память-то какая у меня стала.
Вошли Левка с Кузькой. А деньги у попа уж припрятаны. Начал положили у Пахомия, простились и благословились.
— Вот, батюшка, отче Пахомие, — говорит Левка, — наш христианин, именем Косьма, исправиться желание имеет, давно мне кучился свести его к иерею древлего благочестия.
Кузька в ноги попу: 'Прими, говорит, отче святый, на дух'.
— Бог благословит, чадо, — ответил Пахомий, — время теперь тихое, исправлю, пожалуй.
Левка вышел, Пахомий епитрахиль надел, требник на налой положил. — 'Клади начал!' — говорит.
Положили начал. Лег Кузька ничком, Пахомий ему голову епитрахилью покрыл и начал 'исправу':
— Рцы ми, чадо Косьмо…
А Кузька поднял голову, говорит ему:
— Отче святой, совесть-то моя очень сумленна, — рцы ми прежде: по отлучении от великороссийские церкви принял ли ты 'исправу второго чина' с проклятием ересей?
— Нет, чадо, — говорит Пахомий, — исправе второго чина и проклятию ересей аз грешный по правилам не подлежу, того ради, что и крещение имею старое и рукоположение старое.
— А где ж ты старое-то рукоположенье сыскал? — спросил Кузька, став на ноги перед Пахомием. — Кто тебя в попы-то ставил?
— Да не смущается сердце твое, чадо Косьмо, ведай, яко имамы ныне архиереев древляго благочестия. Начало же сему произволению бысть сицевое.
— Ну, послушаем, пожалуй, какое тут у вас было произволение, — молвил Кузька, садясь на лавку. — Садись и ты, отец Пахомий, рассказывай, какое было произволение
— Есть, мой свет, киновия Белокриницкая. Исперва обитаема была едиными токмо мнихами, священных же особ в себе не имела, ныне же божиею к нам милостию получила архипастыря. Вси несумнящеся о сем христиане, елико обретается их в поднебесной, в том уверены. Та киновия, влекуще семя свое от древних оных кубанцев, рекше некрасовцев, зашедших туда с большим количеством народа, с женами и детьми. И тако сии вышереченные кубанцы, рекше некрасовцы, поселишася в Туречине, по реке Дунаю, и во упражнении своем занятием рыболовства…
— Да ты балясы-то не точи, говори настоящее дело. Какое произволение-то было?.. Кто тебя в попы- то поставил?
— Внимай, чадо Косьмо, дивному промышлению и не борзися… Сим бо случаем дивная вещь содеяся и памяти достойна.
— А ты лишняго-то не мели, сказывай, кто таков?
— Аз многогрешный прежде был господским крестьянином и немалое время находился приставником при псовой охоте. Обаче распалихся желанием иерейства, оставя господина, приидох к епископу нашему Софронию и молих его, да поставит мя во иерея. Он же по многом испытании рукоположи мя у единаго мужа благочестива, на пчельнике, и даде ми одикон, рекше путевой престол, и церковь полотняную.
— Так ты, попросту сказать, беглый псарь?
— Не глумися, чадо Косьмо, рцы же ми своя согрешения…
— А ведь ты мошенник, отец Пахомий! Из псарей в попы на пчельнике поставлен!.. Ай да святитель!.. Знаю Софрона-то я. Ведь это Степка Жиров, что в Москве постоялый двор в Вороньем переулке держал, что попа Егора утопил?.. Знаю, все знаю, и другого вашего пастыря знаю, Антония, что прежде Шутовым прозывался. Так ты из этаких!.. А сколько ты, собашник, христианских-то душ погубил, их исправляючи? Да знаешь ли ты, что твое место в Сибири?
Хвать его за честную браду и «караул» закричал. Левка с веревкой вбежал, скрутили попа, вытащили