меня мир исчез, его сменили другие пейзажи, подобные театральным декорациям, что меняются и поворачиваются за опущенным занавесом. Я никогда никому не рассказывала об этой упрямой природе воспоминаний, все время упиравшихся в один-единственный, определенный день, после которого наступало это ужасное, бросающее в дрожь полузнание, моя память словно пыталась перепрыгнуть это препятствие и проникнуть наконец в неизвестность.
В воспоминаниях я часто возвращалась в то время, когда встретила Адема, но даже это я припоминала смутно. Помнила его смуглую кожу, его акцент, его руку на моем лбу, но не то, как мы встретились, об этом он рассказал мне потом. Кажется, однажды ночью я постучала в дверь отеля, где он работал, повторяла, что ищу свой дом, но не смогла ответить, где живу, и как меня зовут, хотя и не казалась пьяной. Несмотря на то что у меня не было денег, он отвел меня в незанятую комнату и купил мне поесть, сказав, что я могу остаться и поспать. На вторую ночь я неожиданно появилась у стойки и сказала, что не могу спать одна, и, взяв его за руку, увела наверх.
Я помню, что несколькими днями позже он привел меня сюда и поселил в этой комнате, которая и сейчас моя. Забавно, что он оказался ночным сторожем, я всегда представляла себе его с фонарем, освещавшим мне путь в те дни, когда я шла на ощупь, едва выбравшись из темноты, и я не знаю, кто из нас больше был чужим в окружавшем нас мире. В день моего девятнадцатилетия — как значилось в моем удостоверении личности, найденном в сумке из искусственной кожи, единственном оказавшемся при мне имуществе, — я узнала, что беременна, и Адем решительно сказал мне: «Ты остаешься». Он хотел, чтобы мы поженились, а я не хотела, и мы сыграли свадьбу после того, как бросили кости. Таким образом Адем заполучил документы, а я другую фамилию. Наверное, я осталась в большем выигрыше, получила возможность не прятаться более и ходить с открытым лицом, и никто отныне не мог оспорить мое право быть другим человеком.
Наш сын снискал доброе отношение людей, живущих рядом. К нам, я это знала, соседи относятся с недоверием: хотя Адем и прожил в этом квартале десять лет, он слишком смугл, продолжает говорить с сильным акцентом, но главным образом соседи не любят меня. Они помнят меня такой, какой я появилась, — худой и молчаливой девочкой-подростком с вечно опущенными глазами. Я помню наши первые появления на улице под любопытными взглядами, Адем держал меня под руку, а я думала, что мы никогда не дойдем до дома. Когда мой живот внезапно округлился, взгляды только усилились. Прошли годы, но ничего не изменилось, мы с ним всегда будем здесь чужаками.
Адем хранил все почтовые календари,[3] по одному на каждый год, проведенный во Франции. Он перевязывал их ленточкой, и на некоторых неразборчивым для меня почерком были сделаны пометки. Когда Мелих подрос и стал понимать, что такое время, он начал вынимать их из ящика, звал отца и, показывая пальцем на какой-нибудь день недели, спрашивал меня: «Мама, а что ты делала тогда? А тогда, а тогда?»
Когда он спросил меня в первый раз, я молча с бьющимся сердцем уставилась на календарь. На обложке были изображены черные лошади на зеленом лугу и ярко-голубое небо, и мне показалось, что меня тут же вырвет. Чтобы выиграть время, я надела очки, которые почти никогда не надевала, и стала вглядываться в числа, дни и месяцы, но в моей памяти они были девственно пусты. Неловко пошутив, что мне нужно сменить очки, я вернула календарь Мелиху, эти дни ни о чем мне не напоминали. Должна ли я лгать, спросила я себя, должна ли я написать в воображаемом дневнике о никогда не случавшихся фактах и событиях?
Иногда Мелих начинал настаивать.
— Какой ты была, когда была маленькой? — спрашивал он. — Какой была твоя мама? Каким был твой папа?
И снова возвращалась сверлящая виски боль, я сжимала голову руками, а Адем уводил сына в его комнату со словами: «Тсс! Тише, Мелих». Он рассказал сыну, что у меня не хватает кусочков памяти, словно кто-то вырезал их ножницами, но что, может быть, память однажды вернется ко мне, только не стоит меня торопить.
Я выбрала одну историю, которую с тех пор рассказывала сыну. В то время, говорила я ему, я спала, как принцесса из сказки, в замке, окруженном колючими зарослями, или как маленькая русалка, закопанная в песок на морском дне, пока вы оба не взяли меня за руки и не вытащили на поверхность, не вывели на опушку леса. Я брала его за мизинец, и он начинал смеяться, говоря недоверчиво: «Я же был еще маленький, у меня еще не было столько сил». Их хватило, говорила я, обнимая его. Он без смущения слушал, иногда меня пугала эта его способность, не дрогнув, слушать самые невероятные истории, тогда мне хотелось сильно ущипнуть его, чтобы наказать или предостеречь от чего-то или просто разбудить.
Он никогда не спрашивал, была ли я счастлива, оттого что вышла из леса или вынырнула со дна. Не знаю, что бы я ответила тогда.
О тебе я им никогда не рассказывала. И не важно, что я помню так же отчетливо, как твое лицо. Не важно, что еще я помню так же ясно, как мою любовь к тебе. И если я не рассказываю о тебе, то только потому, что стыжусь одной простой вещи: я не знаю, что случилось с тобой, не знаю, где и когда я потеряла тебя.
6
Этим вечером, после ухода Адема, мы с Мелихом играли в карты. Он выигрывал партию за партией, а я была погружена в свои мысли, и он не мог этого не заметить, поэтому первым встал и положил карты на стол.
— Ты даже не пытаешься жульничать, — сказал он с упреком, — ты не играешь как надо.
Он ушел в свою комнату и закрыл дверь, и я снова услышала треск заводимой карусели, и с каждым поворотом ключа что-то смутно шевелилось в моей памяти. Я долго просидела за столом на кухне. Окно было открыто, и мне был слышен женский голос, звучавший в ночи. Я ждала, когда Мелих ляжет спать, рассеянно слушая этот голос и обводя пальцем узор на клеенке стола. Чуть позже он позвал меня, и я пошла укрыть его и поцеловать.
— А зубы? — спросила я, и он энергично закивал головой, затем открыл рот и показал мне острые, как у маленького зверька, зубы.
Я накрыла его одеялом и поцеловала в подбородок, в нос и между бровями, это был наш ежевечерний ритуал с самого его детства. Он закрыл глаза, отвернулся к стене и мгновенно провалился в сон.
Я долго сидела и смотрела на спящего сына. Теперь меня не покидала мысль о его сходстве с тобой. Я тихо провела пальцем по его слегка нахмуренным бровям, по сжатым губам, словно хотела прочесть в его чертах недостающую часть своей жизни. Мне хотелось бы знать, не запечатлелись ли таинственным образом где-то внутри него мои потерянные воспоминания или его память хранила только рассказы о золотом зубе, найденном на дне далекого ручья, или о ступнях отца, топтавших тутовые ягоды. Наконец я встала и вышла из комнаты, оставив дверь приоткрытой. Не зажигая света, я легла в своей комнате и снова услышала одинокий голос, доносившийся из открытого окна. Он был более близким, более ясным, чем показался мне на кухне, и доносился из соседнего дома. Был ли это голос соседки или просто звук работавшего радио, но он был чистым и грустным, слов нельзя было разобрать, но казалось, будто женщина тихо жалуется кошке, или птице в клетке, или собственному отражению. Иногда звук голоса прерывала музыка, непонятно, было ли это продолжение передачи или женщина от скуки включала радио, но каждый раз я с нетерпением ждала, когда голос возобновит свое одинокое звучание.
Я заснула, но резкий телефонный звонок сразу разбудил меня, и я вскочила, задыхаясь, с сильно бьющимся сердцем. Встала и натянула рубашку, словно звонили в дверь, а не трезвонил телефон, стоявший на тумбочке. В страхе, что, может быть, та, кому я звонила несколько часов назад, нашла мой номер, я не снимала трубку. Еще более нелепым было мое предположение о том, что это можешь быть ты. Мне не хотелось отвечать, но из опасения разбудить Мелиха я все-таки сняла трубку. И, сдерживая дыхание, поднесла ее к уху: это был просто Адем, Адем, скучавший в своем опустевшем отеле.
— Я разбудил тебя? — спросил он.
— Нет, я только собиралась ложиться.