отменено, однако до сих пор крестьяне зовут господина барином. Совершенно того же свойства употребление и противоположного звания - раб. В каждой живой речи есть потребность подчеркивания понятий, ударения на них, и в этом случае всегда берут не настоящее, а несколько преувеличенное слово или преуменьшенное.
А. А. Столыпин, вообще, прав, говоря, что пушкинское творчество - сама правда, но он совсем не прав, будто творчество несовместимо с неверными определениями. Как раз наоборот! Разве не существует более того, что называется licentia poetica? (Поэтическая вольность (лат.).)
Разве тот же Пушкин не называл солнце Фебом, смешивая громадный огненный шар с человеческой фигурой? Разве в каждой строчке Пушкина вы не найдете умышленно неверных определений, необходимых именно для правды творчества? Хотя бы в том же стихе, что приведен выше: 'рабство, падшее по манию царя'. Где же это видано, чтобы рабство утверждалось или падало по манию царей? Но нельзя же требовать, чтобы поэт выразился вполне точно и сказал бы: 'рабство, падшее в силу подписи царя на таком-то манифесте'. Попробуйте уложить 'крепостное право' или вообще какое угодно юридическое определение в поэтическую речь - вы увидите, какой вздор из этого выйдет.
А. А. Столыпин как на признак рабства напирает на то, что крепостных продавали. Но ведь это была продажа совсем особого рода. Продавали не человека, а обязанность его служить владельцу. И теперь ведь, продавая вексель, вы продаете не должника, а лишь обязанность его уплатить по векселю. 'Продажа крепостных' - просто неряшливое слово, как и слово 'душа' в качестве имущественной единицы. Это оплошность Церкви и государства, не догадавшихся почистить официальный язык. Употребляя слово 'столько-то душ', все понимали, что речь идет не о бессмертной душе человеческой, а о праве на ее известные услуги. Душа не продается. 'Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать', - решил этот тонкий вопрос Пушкин. Ведь и до сих пор все люди, кроме бессовестных лентяев, продают ближним свои услуги, но это не значит, что они продают себя. Продажа крестьян или обмен их хотя бы на собак иногда были возмутительными, но чаще благодетельными для крестьян: уже если свинья помещик продавал своих крестьян или менял их, то, очевидно, у такой свиньи крестьянам было хуже жить, чем у нового хозяина, который, покупая, тем свидетельствовал, что придает им ценность. Не надо забывать и того, что одни и те же слова звучат теперь совсем иначе, чем пятьдесят лет назад. 'Продать человека' теперь звучит кощунственно, но тогда - с приведенной выше поправкой - не казалось никому ни странным, ни оскорбительным. Народ имеет свою формулу труда: 'Нанялся - продался', и это с сотворения мира не роняет достоинства отношений.
Уже если вызывать кого-нибудь к свидетельскому допросу, то следует просить давать показание не стихами, а прозой. Пушкин имел случай высказывать свое отношение к крепостному праву не раз, и не только в стихотворении 'Деревня', которое цитирует А. А. Столыпин. Кстати сказать, это стихотворение было написано Пушкиным в 1819 году, когда поэту исполнилось ровно двадцать лет. Пушкин, подобно многим юношам, переживал в это время очень несерьезный период своей жизни. Пушкин сошелся с тогдашними революционерами (будущими декабристами), но те считали молодого повесу слишком легкомысленным, чтобы принять в свои тайные кружки. Оскорбленный этим, Пушкин - несколько копировавший Байрона - задумал создать себе репутацию человека еще более опасного, чем его приятели-заговорщики. Вот что пишет об этом сам поэт: 'Мне было 20 лет... Несколько необдуманных слов, несколько сатирических стихов обратили на меня внимание. Разнесся слух, что я был позван в тайную канцелярию и высечен. Слух был давно общим, когда дошел до меня. Я почел себя опозоренным пред светом, я потерялся, дрался - мне было 20 лет!..' Пушкин подумывал даже о самоубийстве, но боялся, что это сочтут именно признанием, что его высекли. 'Тогда, - пишет он, - я решился выказать столько наглости, столько хвастовства и буйства в моих речах и в моих сочинениях, сколько нужно было для того, чтобы понудить правительство обращаться со мною как с преступником. Я жаждал Сибири, как восстановления чести...' Вот в каком настроении находился 20-летний Пушкин в эпоху, когда он кричал против 'рабства'.
В стихотворении 'Деревня' юноша Пушкин высказал едва ли свое личное, вынесенное из жизни мнение о русской деревне: воспитываясь до восемнадцати лет в Царском Селе, Пушкин в тот период еще почти не знал деревни. Приехав туда, он привез с собою мнение готовое, великосветское, сентиментально- революционное, сложившееся, как мода, под давлением не нашей, а французской жизни. Вспомните, что сама Екатерина вела переписку с философами революции и называла себя республиканкой. Молодой Пушкин, попав в русскую деревню, взглянул на нее, естественно, глазами своего воспитания и круга. Но крайне любопытно то, что даже в этом стихотворении, написанном, может быть, для либерального аттестата, Пушкин не мог не отметить очень важной стороны крепостного быта. 'Цветущие нивы', 'сей луг, уставленный душистыми скирдами', 'на влажных берегах бродящие стада, овины дымные и мельницы крылаты; везде следы довольства и труда'. Вот она, правда поэтического творчества, - при крайней тенденции оплакать 'рабство' совсем нечаянно выскочило также и 'довольство'.
Но оставим 'Деревню', стихотворение 20-летнего Пушкина. Посмотрим, как отзывался о крепостном праве тот же Пушкин 34-летний, то есть человек вполне политически зрелый и вдобавок проживший в деревне, хотя и невольно, целые годы. Прочтите его заметки 'Александр Радищев', 'Мысли на дороге', 'Разговор с англичанином о русских крестьянах'. Радищев в своей знаменитой книге не сказал ничего нового о деревне: он лишь повторил крайне бездарно и длинно то, что юноша Пушкин изобразил в 'Деревне' гениальными стихами. Как же отнесся Пушкин к книге Радищева?
Пошлость преувеличения
'Сетования на несчастное состояние народа, на насилие вельмож и пр. преувеличенны и пошлы, - говорил Пушкин. - Порывы чувствительности, жеманной и надутой, иногда чрезвычайно смешны... Он (Радищев) как будто старается раздражить верховную власть своим горьким злоречием: не лучше ли было бы указать на благо, которое она в состоянии сотворить? Он поносит власть господ как явное беззаконие: не лучше ли было предоставить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян?' Между прочим, Пушкин замечает в одном месте, что уже тогда, в начале 1830-х годов, шло 'обеднение русского дворянства, происшедшее частью от раздробления имений, исчезающих с ужасной быстротой, частью от других причин'. Прошу читателя запомнить это свидетельское показание Пушкина. Задолго до крестьянской реформы, за тридцать лет до нее, дворянские имения исчезали с 'ужасной быстротой'. Крепостное право не удалось в России и видимо разрушалось: к концу 1850-х годов большинство крестьянских 'душ' принадлежали уже не помещикам - они были заложены у казны, совершенно как теперь заложены и перезаложены в казенном банке дворянские земли.
'Власть помещиков, - пишет Пушкин, - в том виде, как она теперь существует, необходима для рекрутского набора. Без нее правительство в губерниях не могло бы собрать и десятой доли требуемого числа рекрутов. Вот одна из тысячи причин, повелевающих нам присутствовать в наших поместьях, а не разоряться в столицах под предлогом усердия к службе, но в самом деле из единой любви к рассеянности и чинам'.
Из этих кратких строк достоверного свидетеля рвется, как молния, истинная причина падения крепостного права. Для последнего нужны не только крепостные крестьяне, но и помещики; крестьяне нашлись, но не нашлось дворян, чтобы сидеть в деревне. Как только раскрепостили дворян от их государственных обязательств, они целыми массами потянулись в города, чтобы развлекаться и выслуживать чины. В историческом двучлене 'барин + мужик' выпал барин и подменен был или мужиком же - старостой, или бурмистром-инородцем (немцем, латышом, поляком и т. п.). Естественно, что названный бытовой двучлен принял значение, так сказать, иррациональное. Даже в тех случаях, когда в деревнях оставались еще помещики, очень многие из них были из выслужившихся разночинцев, то есть далеко не той нравственной породы, какая была необходима для крепостных отношений.
Из дальнейшего чтения 'Мыслей в дороге' вы видите, что Пушкин сочувствует сдаче в рекруты крестьян не в очередь, а по выбору помещиков, смеется над вздохами Радищева о том, что крестьяне не употребляют сахара, и замечает, что квас и баня в каждом дворе - признаки некоторого довольства. 'Замечательно, - говорит Пушкин, - что Радищев, заставив свою хозяйку жаловаться на голод и неурожай, оканчивает картину нужды и бедствия такой чертой: 'и начала сажать хлебы в печь''. Пушкин присоединяется к мнению Фонвизина, что судьба русского крестьянина счастливее судьбы французского земледельца. Пушкин утверждает, что русский крепостной счастливее даже английского (тогдашнего) рабочего. Описав 'ужасы' (не исключая 'отвратительных истязаний') английских рабочих, Пушкин говорит: 'У нас нет ничего подобного. Повинности вообще не тягостны. Подушная платится миром, барщина определена