была нестерпимо скучна однообразным сползанием: он любил евнухов, а единственная женщина, гетера, которая, как предполагают, могла быть с ним в близости, и то втравила его, пьяного, в бессмысленное сожжение и без того покорившегося завоевателю города. Если Александр Македонский, как утверждают, — бог, то кто она, повелевающая им? Кто она, названная им богиней любви, как не богиня смерти?..
Да, на ступенях амфитеатра сражались — и в прямом, и в переносном смысле — за упоение опуститься ещё ниже; противоположные же преступления — против тех немногих, кто пытался совершить побег, — судя по сюжетам трагедий, толпу не интересовали.
Пилат, ты — который из оказавшихся на зрелище этой жизни?
Что интересно тебе?
А тебе сокровенному?
И кому интересен ты?
Итак, кто ты, Пилат?
Куда идёшь?
К чему стремишься?
Что для тебя важнее — тога триумфатора или хитон торговца? А может, всё-таки, — запылённый плащ философа, которому освобождение от пут зависимостей позволяет называть вещи своими именами?
Что в тебе более важно: что ты всадник, что наместник или что Понтиец? Или — человек?
— Кто ты, Пилат?! — непроизвольно воздев руки к Небу, обиталищу Истины, вслух сказал обычно умеющий быть сдержанным Киник. И, имея в виду лестницу, соединяющую небо и землю, добавил — И куда идёшь?
От входа в Хранилище раздались знакомые шаги.
— Радуйся! — первым коротко, как всегда на римский манер, поприветствовал хранителя наместник.
— Радуйся! — в тон ему отозвался Киник.
Наместник был мрачен.
Пилат же, прежде чем сесть в кресло, стал обходить Хранилище, то и дело бережно прикасаясь ладонями к свиткам книг. В последние дни жизнь как никогда сильно раздвоилась. Одна жизнь пробуждалась здесь, в Хранилище мысли, — здесь были размышления, сомнения, жизнь, но не было страха, дисциплинирующего весь привычный уклад цивилизованной жизни, в которой всё время хочется прислониться спиной к непроницаемому для мечей камню колонн, а главная мечта — завести верного пса…
Но долго наместник беседовать с Киником не мог — начинало тянуть во дворец. И, наоборот, без свободного течения мысли пребывание во дворце становилось для Пилата скучным уже на второй день.
Пилату и наместнику было тягостно не столько сосуществование в нём нескольких жизней, сколько углублявшееся в эти дни расслоение, удаление одной жизни от другой — их противопоставление. Уже одно осознание их несовместимости радости не приносило.
Сейчас, благоговейно прикасаясь и к древним, уже пожелтевшим свиткам, и к тем, что пожелтеть ещё не успели, Пилат как никогда ощущал, что он вернулся
Пилату хотелось просить у Киника прощения. Неизвестно за что. Может быть, за свою… бесхребетность, что ли… Может быть, за неумение понять себя. Может быть, за назначение Киника в Хранилище — ведь это попытка низвести киника до хранителя. Словом, Пилат и сам не смог бы объяснить своих чувств. Смешанных и противоречивых.
Пилат — Понтиец, всадник, офицер легиона, наместник и муж своей жены — опустился в кресло.
Он откинулся назад и положил руки на колени — ладонями вверх. Помолчал и сказал:
— Странная здесь, над книгами, кровля. Она не задерживает солнца. Я ладонями ощущаю его тепло.
— Я тебя понимаю, — тихо проговорил Киник. И закрыл глаза.
— Я готов, — неожиданно для себя вдруг сказал Пилат.
Киник поступил не менее странно, хотя для себя и не столь неожиданно.
— Ты —
— В каком смысле? — опешил наместник.
— Закрой глаза, — предложил Киник. — Сядь, чтобы тебе было удобно, и расслабься. И чтобы голова не висела.
Пилат откинулся головой к стене и закрыл глаза. Складки лица расправились.
— Не удивляйся тому, что увидишь, — слышал он голос Киника. — И почувствуешь. Всё это правда. Тебе сколько сейчас лет? Первая цифра, которая приходит в голову?
— Четыре, — чуть удивлённо ответил Пилат. — Не может быть… Мне же ведь…
— Стоишь? Сидишь?
— Стою.
— Один?
— Нет. Рядом кто-то… громадный. До неба! Странно… От кого-то я это «до неба» уже слышал… Не помню от кого… Моя рука поднята вверх. Рядом — нечто огромное, но… я почему-то до её руки всё-таки достаю. И опустить руку не могу. Вот эту, — и Пилат приподнял правую руку.
—
— Н-н-н… Не вижу, — нахмурился от усилия разглядеть Пилат.
«„Её”, но „не вижу”»… — подумал Киник.
— Может, это богиня? — спросил он.
— Да, — обрадованно кивнул Пилат. — Очень сильная богиня. Богиня богинь.
— Кто? Имя?
— Имя?.. Киб`ела. Матерь богов.
— Ты среди богов Кибелу выделяешь? — спросил Киник.
— Н-н-н… Нет.
— А жертвы ей приносишь?
— Буквальные? Нет. Но душой я, конечно…
— А кому-нибудь из богов приносишь?
— О да! — Пилат даже удивился. За кого Киник его принимает? Да и как бы он мог удержаться на должности, если бы не приносил жертвы божественному Тиберию?.. И если бы не принимал участие в жертвоприношениях авг`уров (а каждому наместнику Рим придавал их несколько).
— А Кибела — какая?
Пилат нахмурился. И не ответил. Более того, он напрягся, скрестив руки. И ноги тоже.
Продолжать дальше, понятно, было бессмысленно. «Богиня» сопротивлялась, вырвать руку четырёхлетний Пилат ещё не дорос, и, скорее всего, сопротивление дальше только возрастёт — и символы могут смениться придумками.
— Открывай глаза. Всё, — вздохнул Киник.
Пилат открыл глаза, ошарашенно озираясь. Он растирал занывшую руку: она каким-то образом успела затечь. Этого быть не могло, глаза были закрыты всего несколько минут… но это было так. Впрочем… Раз опустить её не позволяли годами…
— Что это было? — спросил Пилат.
— Ты и твоя жизнь. Вернее — твоя
— А кто —
— Поживём — увидим, — уклонился от немедленного ответа Киник. И задумался. Пилат ведь уже говорил — не то в прошлый, не то в позапрошлый свой приход — что-то про себя как ребёнка, которого держат за руку.
Кибела… В Греции её, с чуть изменённым назначением, называли Гекатой, богиней ночи… Посвящённые Кибеле мистерии — непременно ночные: поклоняющиеся в темноте священного леса доходили до умопомрачения, а потом избранные, в течение десяти лет постом и молитвой готовившиеся к высшему посвящению богине, себя оскопляли — осколком кремня. Так же, согласно легенде, некогда