тогда я взяла и выбежала из дома. Я знала, в какой стороне находится больница, и, плача, побежала туда. Тут кто-то схватил меня за руку — это был Ганнер — и потащил назад, к своему дому, и я, конечно, пошла за ним — я себя не помнила от страха, — и он втащил меня в дом, посадил на стул в холле, позвонил в больницу и связался с отделением, где ты лежал; говорил он так спокойно, так ясно, и ему сказали, что операция прошла успешно и что ты отдыхаешь, и это слово «отдыхаешь» в ту минуту показалось мне таким чудесным, но меня продолжало трясти от страха, и Ганнер спросил, могу ли я тебя видеть, — говорил он так спокойно, так ясно; и ему ответили — да, наверное; и тогда он вывел меня из дома — просто взял и потянул за рукав, — и посадил в машину, и отвез в больницу, и проводил к тебе в отделение, и я увидела тебя, хотя ты этого потом и не помнил, — ты как раз приходил в себя после наркоза, и челюсть у тебя была перевязана, а остальное лицо — в порядке и глаза открыты, и ты смотрел на меня и выглядел целым и невредимым, точно ничего и не случилось, так что я расплакалась от радости, а сестра сказала, что все будет в порядке и ты скоро поправишься, хотя, думаю, она не могла наверняка это знать, и тогда я вышла, и Ганнер ждал меня в коридоре, и я все рассказала ему, и мы спустились вниз, сели в его машину и поехали к нему, и тут он рухнул — мы словно поменялись местами. А тут позвонил телефон — это была мать Энн… ты, конечно, помнишь, нет, ты, наверно, и не знаешь, что утром до нее не могли добраться: она отдыхала в Испании, так вот она позвонила из Испании, и я заставила Ганнера поговорить с ней, а потом он попросил меня отвечать на телефонные звонки или, если кто придет, говорить всем, что случилось и что он никого не хочет видеть. И несколько человек звонило, а человека два-три даже приходили, и я всем говорила что надо, а Ганнер все это время сидел опять в задней комнате — просто сидел у стола и смотрел в окно. А я — ох, мне так полегчало, когда я узнала про тебя, что я уже могла жалеть Ганнера и жалеть Энн: ведь они оба были так добры ко мне, так бесконечно добры, добрее никого не было, — и я пошла на кухню — я вдруг почувствовала голод, и это тоже было чудесно, — и я сделала себе несколько тостов, И открыла банку с бобами, и хотела заставить Ганнера чего-нибудь съесть, только он не стал — сидел неподвижно, не шевелясь; я поела бобов, потом нашла, где он держал напитки, — он предлагал мне днем выпить бренди, только я отказалась, — достала бренди, виски и стаканы, поставила все на стол и вынула — просто смешно, до чего ясно я все помню, просто
— Да.
— Ты что, черт возьми, несешь, Кристел?
— То, что ты слышишь, все так и было.
— Да знаешь ли ты, что ты говоришь?
— Да.
— Ты хочешь сказать, что в ту ночь, когда умерла Энн, Ганнер занимался с тобой любовью?
— Да.
— Этого не может быть.
— Так было. Попытайся понять, как все произошло. Это ведь было не… как бы не на самом деле… то есть я хочу сказать, это было на самом деле… понимаешь, он не знал, что я девственница… ну, в общем-то он, конечно, все понял, но вроде был удивлен… все ведь произошло… словно во сне… словно так было надо, притом молча… и все же это был не сон, я не спала и все сознавала, и…
— И
— Да, конечно. Я бы что угодно сделала для него в ту ночь — у меня было такое чувство… понимаешь, ты ведь был жив, а Энн умерла… и то, что она умерла, как-то странно и жутко подчеркивалось тем, что ты остался жив… и у меня было такое чувство, что я как бы чем-то обязана Ганнеру. Обязана свыше всякой меры… и мне было так жалко его, хотелось держать и держать его в объятиях, ведь он был так добр ко мне, так невероятно добр… ну, и, конечно, бренди и то, что я была в шоке, сыграло свою роль, и… и, конечно, я тут была не я, для него… он стремился забыться, был, как слепой… так человек листает грязный журнальчик, только чтобы отвлечься… по-моему, он сам не понимал, что делает, хотя в определенном смысле, конечно, понимал…
— Обожди минутку, Кристел, расскажи мне все по порядку. О Господи,
— Я не знаю… сколько времени… — сказала она. — Не знаю. Я… Он потом уснул, и я отправилась к себе и тоже уснула. А когда я утром проснулась, он уже был одет — стоял внизу и говорил по телефону. Насчет похорон.
— Боже мой.
— Я оделась, сложила свои вещички и спустилась вниз; он тут же положил трубку — оказывается, он уже раньше позвонил в больницу, чтобы узнать, как ты, и сказал мне, что ты хорошо провел ночь. Тогда я спросила, не могу ли я быть ему чем-нибудь полезной, и он сказал: «Нет»; мы оба продолжали стоять в холле, и я спросила, не приготовить ли ему завтрак, и он сказал: «Нет», и предложил мне позавтракать, и я тоже сказала: «Нет», ну и надела пальто — чемоданчик-то был при мне. Я поблагодарила его и сказала, что поеду в гостиницу, а он сказал, что отвезет меня, но я сказала: «Нет», и он не настаивал, — только открыл для меня дверь. Я сказала ему «До свиданья» и протянула руку, и он поцеловал ее, и я вышла и с тех пор… я… ни разу не видела его.
— Ты думаешь, он помнил о том, что было ночью?
— Не знаю. Наверно, помнил. Иначе он не поцеловал бы мне руку, верно? — И чуть погодя добавила: — Ты знаешь, он единственный мужчина, который целовал мне руку.
— Кристел, а ты понимаешь, каково мне все это слышать?
— Я должна была тебе это сказать, — произнесла она, по-прежнему не глядя на меня.
— Лучше бы не говорила.
— Я должна была. Если бы он не появился, я никогда бы тебе не сказала. Но когда он тут, совсем рядом, да еще… ты видел
— Твой рассказ так все меняет, — сказал я. Отойдя от нее, я сел напротив, смотрел, как она плачет, и думал о том, сколько, оказывается, произошло вокруг перемен, которых я не успел заметить. — Ох, зачем ты, зачем…
— Я была влюблена в него.
— Это еще что такое?
— Он был так добр ко мне и тогда, на вечеринке, вел себя со мной так… точно я Бог знает какая