я необычайно прилежно, но участвовал и в играх. На удивление быстро подцепив эту заразу, я после первой же игры в крикет уже скрежетал зубами по поводу того, что не вошел в сборную университета. Я учил испанский и новогреческий и начал изучать русский язык. Я больше не произносил гласные на северный манер. Кристел, сначала учившаяся в школе, а потом поступившая на шоколадную фабрику, время от времени приезжала подивиться на мой новый Иерусалим. Мы совершали с ней прогулки по окрестностям на велосипедах. Мистер Османд приехал ко мне только раз в первый год моего обучения. Почему-то его приезд страшно расстроил нас обоих. Он напомнил мне о слишком многом. А он, без сомнения, почувствовал, что потерял меня. Какое-то время я ему писал, потом перестал писать. Скоро я вообще отказался от мысли наезжать на север. Каникулы я проводил либо в университете, либо во Франции или Италии — благодаря пособию. Ездил я один; поездки эти не были успешными. Я был боязливым, нелюбознательным туристом, да и мои лингвистические познания не облегчали дела. Я редко пробовал говорить на чужих языках, хотя свободно на них читал. И всегда с чувством облегчения возвращался в Англию. Оксфорд изменил меня, но одновременно показал, как трудно я меняюсь. Невежество глубоко засело во мне, беспросветное отчаяние, которое я узнал в детстве, стало частью моего существования. «Восполнение пробелов» потребовало от меня куда больше времени, чем я предполагал, когда писал сочинения для мистера Османда. Настоящих друзей я не завел. Я был обидчив, нелюдим, вечно боялся совершить ошибку и остро чувствовал, что стал большим здоровым увальнем, лишенным обаяния. С девушками дело у меня не ладилось, да я особенно и не пытался сблизиться с ними. Меня это не занимало. Parvenir a tout prix. Я старался ради себя самого и ради Кристел. Все остальное — подождет. Я получил все премии, на какие мог претендовать: премию Хартфордов, Хита-Гаррисона, премию Гейсфорда за греческую прозу, премию канцлера университета за латинскую прозу. На премию Ирландии (которой тщетно добивались Гладстон и Асквит) я никогда не претендовал. Я вошел в число первых студентов своего курса и почти тотчас был избран преподавателем другого колледжа. Я уже строил планы, как Кристел приедет в Оксфорд и поселится со мной. Я собрал вечеринку у себя в общежитии, Кристел приехала на нее в цветастом платье и белой шляпе с большими мягкими полями. Ей было семнадцать лет. Она сказала мне со слезами на глазах: «Это самый счастливый день в моей жизни!» А через год после катастрофы, о которой я расскажу несколько позже, я подал в отставку и покинул Оксфорд навсегда.
ПЯТНИЦА
Пятница, утро; я собираюсь уходить на службу. Тьма еще не совсем уступила место дню. Возможно, на улице уже желтел свет, по, поскольку занавеси у меня были задернуты, я этого не видел. Я проглотил две чашки чая и был, как всегда ранним утром, в отвратительном настроении. Я вышел из квартиры на ярко освещенную электрическим светом площадку и закрыл за собой дверь. В воздухе по-прежнему стоял странный запах. Я повернулся и замер.
На другой стороне площадки, недалеко от лифта, стояла девушка. Я сразу понял, что она индианка — может быть, с примесью. У нее было узкое умненькое личико со светло-кофейной прозрачной кожей, длинный тонкий капризный рот, прямой нос, — словом, представительница самой прекрасной в мире расы, сочетающей в себе нежную хрупкость с силой, что рождает чисто животную грацию. Она была не в сари, и все же от костюма ее веяло Востоком: ситцевый стеганый жакет с высоким воротничком и множеством пуговиц и пестрые ситцевые штаны. Была она невысокая, но столь грациозная, что не выглядела коротышкой. На груди у нее лежала толстенная, длиннющая коса, перекинутая через плечо. Она стояла неподвижно, свесив тонкие руки, и ее большие, почти черные глаза в упор смотрели на меня.
Я был изумлен, приятно поражен, встревожен. И тут вдруг вспомнил, что говорил мне Кристофер и о чем я начисто забыл: он же говорил, что меня спрашивала цветная девушка. И сразу — страх. Дело в том, что
Когда-то я действительно каждое утро бегал вокруг парка. Стремление держаться в хорошей форме — это
Втиснувшись на станции Бейсуотер в переполненный в час пик поезд, я, пожалуй, опять сделаю передышку и еще немного расскажу о себе. Я уже говорил о моем культе тела. Ведь тело — это был все еще я. Оно помогало мне защищаться в детстве, и я всегда считал его одним из моих главных достижений. Я был (и есть) выше шести футов росту, крепкий, смуглый, гладко выбритый, несмотря на жесткую щетину, и с копной густых жирных вьющихся черных волос, ниспадающих на воротник. Такие же густые волосы покрывают мое тело до пупка. У меня карие, почти как у Кристел, глаза, по только не такие золотистые и большие. (У тети Билл, вынужден, к сожалению, признать, были тоже карие глаза, только совсем маленькие и зеленоватые.) Лицо мое трудно описать. Оно не отвечает канонам красоты — даже гангстерской. У меня, как и у Кристел, широкий вздернутый нос. Если я и ценил свою внешность, то, уж конечно, не за обаяние. Из-за волос в школе меня звали Ниггером, и какое-то время я почему-то сам считал себя чернокожим. Один мальчишка как-то сказал, что у меня черпая пипка, и сумел меня в этом убедить, несмотря на явное несоответствие истине. Мне даже доставляли удовольствие эти издевки, хотя цель их была меня уязвить. Мне нравилось (хотя я не думал, что это может правиться кому-то еще) то, что я такой волосатый, черный, что я, по сути, настоящее черное животное. О других функциях моего тела — его достоинствах в любви — я понятия не имел, даже когда стал уже студентом. Я понимал лишь, что непривлекателен и своей неловкостью поистине парализую девушек; а кроме того, зверский пуританизм, должно быть внушенный мне моими менторами-христианами, побуждал меня смотреть на отношения между полами как на что-то нечистое.