«Скажите, отец Павел, вы видали гениальных людей?» — «Вячеслав Иванов, Андрей Белый и Василий Розанов».

… Тут я стал на точку зрения внука, говорил с Ренатой [236]; они пришли со Спиркиным, на этом диване сидели. Рената, по-моему, согласилась с моим возражением, объяснила, что она имела в виду. Да и в этих возражениях ничего особенного нет; по всем ведь статьям была доработка. Тут только уж очень необычная фигура, Флоренский, никуда ее не заткнешь.

Ланда [237] трус, по воззрениям позитивист. И он еле сидит.

Флоренский продолжение Соловьева, но на другой ступени. Чрезвычайно нервозная натура, катастрофическая. Я помню его доклады начала революции: всё должно превратиться в муку, дойти до состояния бесформенности, и только тогда можно будет печь новые хлебы. Надо уметь видеть, в чем противоположность этих фигур, хотя, конечно, Соловьев в «Трех разговорах» подходит к тому же, что Флоренский. У обоих одна общая плоскость антипозитивистская, но они совершенно разные фигуры на этой плоскости. Рената это упустила. Спиркин, хотя и позитивист, встал на мою точку зрения; так что мне вроде бы удалось как-то совместить их точки зрения. И они согласились взять за основу мою характеристику Флоренского.

Не начать ли нам знакомства домами? — Но почему у нее такое имя?

Как относиться к Гегелю? У него настолько тонкая мысль, что она сама рвется к Христу. Это уже не логические категории. Я любил его логику и сейчас люблю, хотя гегельянцем никогда не был.

Ипполит Тэн в своей истории французской революции такое вспоминает… Конечно, если порыться в наших подвалах МГБ, найдется и что похуже. Я узнал, почему церкви сносили: потому что председателем Комитета реконструкции Москвы был Каганович.

Я бы не стал, как Аверинцев[238], по всем векам разбрасываться. Я очень любил Бергсона и Фрейда, Фрейд у меня почти весь. Или половина пропала…

— В отличие от Аверинцева у Вас нет непосредственности.

Ты жесточайшим образом ошибаешься! Ты говоришь, что Аверинцев говорит прямо, а Лосев прикровенно… У тебя превратное представление. Обрати внимание, какие мне ставят палки в колеса. Виссарионович как-то отверг мою статью о символе в ВОПЛях. В «Контексте-1974» не приняли мою новую статью о Кассирере. Хочешь еще пример, насколько к Лосеву отношение политическое и прикровенное? Из «Вопросов философии» ко мне обратился Фролов с просьбой принять участие в совещаниях журнала: «Мы были бы очень рады…» Я послал им статью «Логика символа». Они в журнале искали авторов, которых считают немарксистами, чтобы расширить горизонты после Хрущева: меня, Аверинцева, Петрова антиленинца из Ростова на Дону. И вот всех напечатали, а о Лосеве моя разведка доносит, что статья была намечена и должна была пройти через редколлегию, но за несколько минут до редколлегии к Фролову в кабинет вошли Митин и Ойзерман, и после этого разговора Фролов не поставил мою статью.

— В чем дело? почему?

По той причине, какой нет у Аверинцева.

— Какая?

У Аверинцева всё прикровенно в противоположность тому, что я говорю, а у меня — опять символ, опять церковь, опять Христос. Ведь я всегда выражал то, что думаю, настолько ясно и понятно, что всякий согласится: да, без понятия символа нет ни философии, ничего. И это так ясно, что начинают кричать как истерическая женщина. Не терпят этой ясности. Аверинцева все терпят: «Конечно, он пишет не то, что думает, но золото, античность — это ничего, это пускай».

Что же ты говоришь, что я анахоретствую, что я единственный хранитель истины[239]. Конечно, разные мифы обо мне ходят, но, к счастью, не везде и не у всех. В трех местах мою теорию символа отвергли — Лотман, Фролов, Виссарионович; три издательства положили камень в эту руку; а другие одобрили. Аверинцева везде принимают, потому что Аверинцев пробивной, а я не пробивной. Аверинцев большой литературный талант, но еще больше пробивной талант. У меня уже не тот возраст, чтобы ходить по издательствам, а Аверинцев во всех издательствах крутится.

О моем предисловии к Платону один тут был, отозвался, что не марксистская трактовка рабства. Но я его уложил на обе лопатки. «У Платона семь пониманий рабства, какое вы имеете в виду?» Молчит, краснеет и потеет. Правда, этот заведующий отделом отомстил мне на Аристотеле, к которому меня не подпустили. А Аверинцев в

таких коллизиях никогда не будет.

?

Знает, что сказать. Если бы я был пробивной, я сказал бы: «Дорогой Всеволод Иванович, ты очень много мне полезного сказал, я это учту. Всё верно, у меня много непродуманного». Но я так не могу! Я говорю открыто то, что думаю, так, что и не возразишь. Я знал людей, которые не пробивные, Тарабукин, например. Ничего не печатали[240], потому что шел в открытую. Подал книжку о Врубеле, безуспешно. Слишком откровенно писал, и его мариновали. Теперь его внук Юрий Дунаев работает, кажется, по Боттичелли, так тоже его клюют за излишнюю откровенность. Чтобы напечатать деда Дунаев стал ходить по разным издательствам; как так, человека загноили. Не помогло. У Тарабукина была прекрасная книга о разных типах пространства. Теперь ее используют, иногда даже ссылаются, а другие бесчестно дуют оттуда, ничего не упоминая.

— Вас интересует только открыто говорить…

А как я продержался весь сталинизм?! Если я беру цитату Сталина, так уж будьте уверены, я убежден. А если не убежден, я буду мямлить. Но все, студенты, все принимали bona fide. И все товарищи, и шпики, и партийные

руководители подсматривали и тайком стенографировали, но ни к чему не могли придраться. Я могу каждую строку защищать, всё продумано. А если я буду говорить то, что не продумано, то по выражению лица, по звуку голоса каждый сразу увидит, что это подхалимство. Сталин, Гегель, кто другой, это неважно, я могу орать вслух сколько угодно, на площади, перед всеми. Этим я и держусь. А кто говорит, что Лосев тарабарщину пишет, что-то скрывает, то уже враги, которым нечего говорить, и они встают на путь прямого мошенства. Им возразить нечего. Никто нич-чего не мог возразить. Правда, в «Вопросах литературы» мне отказали, сказав, что этими вопросами не интересуются. Но почему не интересуются, когда до Иванова, до Бердяева уже дотюкали.

— Да, это у Вас прямая позиция… [241]

Еще бы! Никакая собака мне ничего не скажет. Правда, можно копаться в сердцах и утробах: а, вот что вы на самом деле думаете! Но тогда можно и у Брежнева мало ли чего откопать. В утробах никто не может копаться. Конечно, я говорю не всё, а часть. Но всё, что я говорю, продумано, и это приемлемо для современной прессы. Ну кто может так сказать о Платоне и Аристотеле, как я? Потому что я всё это продумал.

— Ну да, вы как мастеровой, мастер своего дела. Вы пишете не исповедальное.

Ну конечно! Меня это не интересует, да и мое исповедание никого не интересует. А я вот: вода замерзает, а идея воды — не замерзает (лукаво). Никакая с-собака не придерется! Ясно, четко, понятно. Многим не нравится: как же, мы не говорим, что думаем, а Лосев прямо говорит то, что думает. Этого не выносят. Но человек в научной работе не выражает себя целиком, да никто от него такого и не требует.

— Можно быть, правда, и других мнений чем вы. Аверинцев пишет, что филология это всегда личное общение с автором и с читателем.

Ты ошибаешься, и Аверинцев тоже. Филология это наука. Именительный падеж: άνθρωπος, дательный: άνθρώπω. Точная наука. Классификация. Подбор всех текстов. Почему это не точно? У Платона, например, 508 случаев текста с

эйдосом. «Мальчик хорош, но если его раздеть, то его эйдос будет лучше», это в «Хармиде» чувственно внешнее значение; а есть чисто идеальные. Научное описание текста! Филология это наука. При чем тут личность? Ты путаешь филологию с критической статьей. Есть критика, которая оценивает текст с

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×