— Ну вот! Теперь ты жалеешь, что рассказал мне. Ты знаешь, что абсолютно свободен в своих чувствах.
— Иногда меня до смерти тошнит от себя и от всего, что есть в моей жизни. Но я излечусь.
— От моей любви тебя тоже тошнит. Но ты излечишься. Моя любовь — твоя опора и твое бремя.
— Бремя — иногда, опора — никогда.
— Ладно. Ты исчез бы в одно мгновение, если б увлекся кем-нибудь.
— Ну, пока я с тобой.
— Хотела бы я быть волшебницей, чтобы сделать тебя счастливым. Но увы. Тем не менее мы вместе.
— Да, вместе.
Вероника смотрела на профиль Манфреда. Она не сделала никакого движения к нему. Подобрала под себя ноги и сощурила глаза.
Манфред сказал:
— Жаль, что ты пустила слух, что Гай и я были врагами. Я любил Гая.
— Ты говорил, что ближе к своему концу он был холоден с тобой. Интересно, видел ли он в тебе нового мужа Гертруды?
— Нет, это было невозможно, и, уверен, Гай все знал, это походило бы на инцест.
— Потому что Гай был тебе отцом.
— В любом случае я никогда не мог подойти к Гертруде с этой стороны.
— Надо было раньше дать это понять. По-моему, ты пускал мне пыль в глаза.
— Ты сама все выдумала, и это тебя захватило.
— Это сделало меня совершенно несчастной.
— Я до сих пор жалею, что мы не прочли каддиш[145] по Гаю.
— Ты никогда бы не собрал кворум
— И я так думаю.
— Меня удивляет и трогает твоя упорная скрытная сентиментальность в отношении к нашей старой религии. Гай не был таким, он не поблагодарил бы тебя за молитвы.
— Как можно знать наверняка? Когда он был при смерти, я слышал, как он разговаривал с предками.
— Что?
— В один из таких странных вечеров я, подходя к его комнате, услышал, как он говорит на идише.
— Для меня неожиданность, что Гай знал идиш.
— Он был совершенно один…
— Наверное, это было наитие смерти. Завтра я сама буду там. Болтать на идише в лоне Авраамовом.
— Вероника, прекрати все время притворяться старухой!
— Защитная реакция.
— Уж со мной это ни к чему. А сколько тебе на самом деле?
— Я старше, чем ты думаешь, и в то же время моложе. Когда мы путешествовали с тобой, люди говорили: «Он так добр к этой пожилой женщине». Меня это всегда забавляло, а теперь уже не забавляет. Но скажу тебе одно: когда однажды ты действительно уйдешь к другой, я в одночасье превращусь в столетнюю старуху, как в сказке.
— Ну, не будь такой…
— Пошлой, ты хотел сказать. Иногда мне кажется, что пошлости ты боишься больше зла.
— Пошлость и есть зло.
— Ты должен признать, что никто не имеет ни малейшего представления о
— Не имеет, слава богу.
— А значит, ты свободный мужчина.
— Хорошо, хорошо…
— Все считают тебя голубым, и это, конечно, помогает.
— Вероника, прошу тебя…
— Мне бы хотелось, чтобы ты был голубым, я бы стерпела твоих мальчиков.
— Опять ты начинаешь.
— Иногда я чувствую, словно собственную боль, тяжкую печаль у тебя на душе.
— У меня нет души.
— А у меня есть. Я живу в страхе. У меня ничего нет в жизни, кроме моего наркотика и этого страха. Порой возникает желание, чтобы милосердный рак положил конец всему или же та космическая катастрофа, на которую Джеральд постоянно намекает.
Зазвенел звонок.
— Черт! — всполошилась Вероника.
— Кого это принесло в такой час? — Манфред снял трубку домофона. — Алло? Кто там? — Повернулся к миссис Маунт: — Это Белинтой.
— Вот это да! Впусти его скорее, дорогой.
— У меня еще осталась бутылка виски!
Они помчались к дверям встречать ирландца.
Белинтой ворвался в квартиру. Его обветренное лицо показалось им постаревшим, но темно-голубые глаза, еще чуть слезившиеся от морозного ветра, были по-прежнему сияющими и пронзительными. На пальто и на его волнистых каштановых ухоженных волосах поблескивали крохотные снежинки. Они со смехом набросились на него, помогли раздеться, усадили в кресло и налили виски. И Белинтой, который знал об их отношениях больше, чем они предполагали, поочередно глядел на них счастливым и нежным взглядом и, протянув руку, ласково касался их.
— А теперь, дорогие мои, выкладывайте, что тут у вас произошло новенького.
Анна Кевидж сидела в «Принце датском»; Перкинс устроился у нее на колене. На улице шел снег, внутри было тепло, дымно, шумно и довольно темно. Анна уже давно была здесь, пересаживалась с места на место, пока не приткнулась в углу, откуда могла наблюдать за всем баром. Она пришла сюда в надежде увидеть Дейзи.
В сумочке у нее лежал билет на завтрашний самолет до Чикаго. Она намеренно отвечала неопределенно, даже таинственно на вопрос о дне отлета. Ни с кем не виделась, чтобы попрощаться; с Гертрудой они молча условились не устраивать никакой «прощальной сцены». «Полагаю, ты скоро улетаешь». — «Да, только не решила относительно точной даты». Они избегали смотреть друг другу в глаза. Анна обещала позвонить, но не позвонила. Послала торопливую записку: «Сейчас вылетаю». Гертруда поняла.
Она съехала со своей квартиры и поселилась в гостинице. Никто не знал, где она. И особенно не интересовался, поскольку все быстро решили, что она уже покинула страну. Один Нед Опеншоу предпринимал бесполезные попытки найти ее, полный, невзирая на неудачу, мистической уверенности, что они обязательно встретятся. Собственно, Анна была в той самой гостинице, где собиралась остановиться, когда год назад приехала в Лондон. Она снова была в сине-белом платье, что второпях купила в деревенской лавке, чтобы навсегда избавиться от черного монашеского. Она потрогала билет на самолет. И серый камешек, который тоже лежал в ее сумочке.
В своих поисках Анна не первый раз заходила в «старого доброго „Принца“». Сегодня был ее последний вечер в Лондоне, и теперь она уже не надеялась отыскать Дейзи. Она привыкла проводить вечера в «Принце», это помогало коротать время. Никто не заговаривал с ней. Никто, она чувствовала, не замечал ее. Она смотрела и слушала. Сейчас она не понимала, как ей не пришло в голову отыскать Дейзи сразу же по приезде из Франции, сразу же, как только стало очевидно, что Тим вернулся к жене. Она должна была сделать это немедленно, вместо того чтобы беспокоиться о собственной судьбе. Непокоренная