был сам себе Польшей, страдая в одиночку. Несмотря на все его детское сопротивление, отец внушил-таки ему жгучий, опаляющий патриотизм, пылавший в нем бесконечно, напрасно.
Он никому не рассказывал об этом, да и мало кто поощрял его к откровениям. У него не было друзей настолько близких, чтобы догадаться, какой напряженной внутренней жизнью он живет. Никого не интересовала ни его национальность, ни даже сама польская нация. Польша — страна-невидимка? Он часто размышлял над тем фактом, что Англия вступила в войну, защищая Польшу. (В каком-то смысле, то же было с каждым.
Подобные мысли (которые теперь часто посещали Графа) породили в нем пустые фантазии о геройстве, как в человеке, обманывающемся относительно своего наследственного героизма и ждущем призыва к оружию. Ему было предназначено сыграть героическую роль в мире, хотя он знал, что это невозможно и ему никогда не сыграть ее. На деле он не был борцом. (Жертвовал деньги на общее дело, но собраний не посещал.) Теперь он по-новому ощущал одиночество отца. К его тени он обращал свое восхищение, и любовь, и печаль. Отец был изгнанником, человеком мыслящим, порядочным, отважным, патриотом своей родины, потерянным, разочарованным, потерпевшим полный крах. Он умер со словами:
Когда Графу было уже за тридцать, он получил запоздалое повышение и перешел из своей невзрачной конторы в министерство внутренних дел, там он и встретил Гая Опеншоу, который был начальником его отдела. Гай покорил его своей манерой задавать вопросы. Граф был загадкой. Гаю были по душе загадочные личности. Гай никогда не спрашивал о том, о чем Граф хотел, чтобы его спросили, и потому Гаю никогда не удавалось разговорить Графа. Но хотя, возможно, Гай так толком и не понял, кто перед ним, он все же спросил (чем, как ни странно, прежде никто, даже женщины, не интересовался) о детских годах Графа, его родителях, взглядах. И Графу понравилась не только точность вопросов, но и то, что Гай ждал ответов непременно простых, прямых, ясных, правдивых и звучащих со спокойным достоинством. Подобная манера расспрашивать позволяла узнать всю вашу подноготную, но в то же время предусмотрительно позволяла быть сдержанным в ответах, как если бы существовали некие подробности, которых Гай не желал знать. На его месте человек менее искушенный мог бы, желая того или не желая, услышать больше. Граф играл в эту игру с Гаем и до некоторой степени с Гертрудой, которая, возможно, вопреки своему характеру, невольно переняла у Гая кое-что от его добродушно-насмешливой четкости вопросов. Более того, Граф поведал им, только им двоим, кое-что важное о себе, облегчив душу, и эти его «неосторожные признания» связали их.
Он был восприимчив к науке, прекрасно выдержал испытание и охотно принял отношения ученика и учителя, чуть ли не сына и отца (хотя они были одного возраста), которые установились у них с Гаем. Гай для многих своих знакомых был вроде патриарха. Он был отличным администратором, и казалось, сама судьба назначила ему занимать высшие посты. Его благородство, исключительный ум, положение были для Графа залогом надежности, подтверждением того, что он не делает ошибки. Он восхищался им и уважал его. Он перестал играть с Гаем в шахматы, потому что не желал неизменно выигрывать у него. Гай был не против поражений, но Граф испытывал неловкость. Вот так он стал членом «круга» четы Опеншоу; двери огромной квартиры на Ибери-стрит распахнулись для него, открыв вместе с тем доступ в светское общество Англии и, как порой казалось ему, в целый космос.
Граф неподвижно стоял перед Гертрудой Опеншоу. Она не смотрела на него. В своем горе она избегала встречаться с кем-нибудь взглядом, словно стыдилась того, что оно так велико. Страшное смятение объединяло ее и Графа. Но они не показывали друг другу своих чувств — никаких бурных переживаний.
— Видели, снова пошел снег?
— Да.
— Как он?
— Держится молодцом.
— Говорил о «белом лебеде»?
— Нет.
— А «она продала кольцо»?
— Говорил.
— Что это значит?
— Не знаю…
— Кто — какое кольцо — о боже! А «верхняя сторона куба»?
— Да.
— Что за куб?
— Не уверен, — ответил Граф. — Возможно, что-то из досократиков.
— Вы проверяли?
— Да. Посмотрю еще.
— А не из живописи?
— Вполне может быть.
Граф знал, как потрясена Гертруда путаной речью мужа и тем фактом, в котором всем им пришлось убедиться за последние недели: что прежнего Гая больше нет. Граф не слишком лукавил, когда, пытаясь утешить Гертруду, убеждал ее, что в странных речах Гая есть что-то провидческое и поэтическое и надо воспринимать их как красивые высказывания, которые свидетельствуют о царящих в его душе счастье и свете. Но Гертруде, ненавидевшей религию и все мистическое, подобные предположения не приносили облегчения. Она видела в абсурдных словах Гая что-то ужасающее, чуть ли не отталкивающее, своего рода проявление слабоумия. Это был дополнительный непредвиденный кошмар. Граф скоро оставил попытки успокоить ее ссылками на Блейка. В любом случае он сам по-настоящему не верил в то, что говорил. И видел причину легкой бессвязности речи Гая в некоем функциональном расстройстве, непредсказуемых перебоях мозговых электрических импульсов.
Граф, Войцех Щепаньский, стоял перед Гертрудой. Он был высок ростом, выше ее, даже выше Гая, и очень худ, бледный, со впалыми щеками, очень светлыми голубыми глазами и прямыми бесцветными волосами. Это было славянское, типично польское лицо с резкими, заостренными чертами, столь непохожее на грубоватые, более чувственные русские лица. У него был вид шахматного игрока, математика, шифровальщика. Тонкие и умные губы. И в то же время он казался застенчивым, неуверенным в себе, смотрел всегда вопрошающе, даже недоуменно. И до сих пор в нем сохранилось что-то мальчишеское, хотя сухое бледное лицо часто бывало мрачным, усталым, далеко не молодым.
Гертруда (урожденная Маккласки), женщина под сорок, была красива. Возраст, что опускает, как шторы, кожу вокруг глаз и осыпает лоб точками пор, почти не сказался на ней. Она была среднего роста, с легкой склонностью к полноте, с прекрасными лучистыми карими глазами, которые смотрели на мир