нагретой солнцем, в пятнах лишайника, краткой надгробной надписи Молчуна, я набрасывал в уме программу выжи вания. Сводилась она к следующему. Нет ни малейшего сомнения в том, что остаток жизни я должен каким-то образом посвятить Хартли. (Мысль, что мистер Фич серьезно болен и скоро умрет, я тут же отбросил.) Это возможно только при том условии, ЧТО я «приму» их брак и сумею наладить дружеские отношения с ней, а также, очевидно, и с ним. Мы с Хартли не просто посещаем друг друга как туристы, об этом и речи быть не может. В худшем случае муж должен проявить ко мне терпимость. Может быть, я сгожусь как комический персонаж? Нельзя сказать, чтобы это мне улыбалось, но такова сила воображения, что я уже слышал, как Хартли говорит своему супругу: «Смотри-ка, он опять здесь, этот милый старый Чарльз, прямо-таки жить без нас не может!» — а на душе у нее в это время… кое-что другое. Может быть, мужу будет даже лестно, что его женой восхищается человек, причастный к «театральному миру». Впрочем, это были соображения малоаппетитные и, во всяком случае, преждевременные.
Сейчас нужно сосредоточиться на другом: возможна ли любовь как чистое, глубокое, ласковое взаимное уважение, как непрерывно связывающая мысль друг о друге. Конечно, нас свяжет любовь, как же иначе, но любовь, омытая от стяжательского безумия, омытая от эгоизма, введенная в русло временем и необратимостью наших судеб. Мы должны найти путь к тому, чтобы стать наконец друг для друга абсолютом, никогда больше не терять друг друга, не сделать ни одного ложного шага, не расплескать ни капли из полного до краев сосуда истины и истории, поставленного между нами. Я буду ее уважать, буду уважать, твердил я себе. Я чувствовал к ней нежность глубокую и чистую, чудо сбереженной любви. Какая она прозрачная, эта струя, льющаяся из далекого прошлого! Да, мы должны спокойно собрать наше прошлое, собрать его в молчаливом согласии, без драм и надрыва, без взаимных осуждений и оправданий. И каким же удивительно возможным казался этот безмолвный процесс искупления, когда я мысленно повторял весь наш страстный, но бережный и божественно нескладный разговор в церкви. Вот как оно, значит, бывает, когда через много лет снова встретишь главную любовь своей жизни? И разве друг для друга мы в эти минуты не были теми же стыдливыми невинными созданиями, что и прежде? Суть нашего общения осталась незамутненной, и в этом нашем бессвязном диалоге явственно улавливались ее отзвуки. Может быть, с помощью Хартли и нашей старой детской любви, теперь уже непоправимо целомудренной, я и впрямь смогу обрести то, что надеялся обрести, уезжая сюда, — чистоту сердца.
Вопрос «Вдова ли она?» уже относился, казалось, к далекому прошлому, к какому-то давно устаревшему способу мышления. Теперь вопреки программе разумного выживания, которой я утешал себя, самым насущным и мучительным грозил стать другой вопрос: «Счастлива ли она?» Для разрешения его требовалось лично убедиться в том, что представляет собой мистер Фич. И притом не откладывая. Медленно возвращаясь к себе в Шрафф-Энд, я думал: надо повидать мистера Фича сегодня же. Зайду к ним ближе к вечеру, часов в шесть.
И только когда я уже звонил в дверь коттеджа «Ниблетс», я впервые спросил себя: а вообще-то за все эти годы рассказывала ему Хартли что-нибудь обо мне?
«Ниблетс» — небольшой квадратный коттедж, построенный из красного кирпича и местами, к счастью, оштукатуренный. Он с удобством расположился на склоне горы, через дорогу от него — кучка мотающихся на ветру деревьев, сбоку — спуск к деревне, сзади — спуск к морю, а дальше и выше — лес. Выглядит он прочно, основательно. Другие дома, возможно, построены на песке и даже из песка, но про «Ниблетс» этого никак не скажешь. Кирпичи острые, не выщерблены, не крошатся по углам. Крыша не замшелая, и чувствуется — никогда на ней мха не будет. Столь же незапятнанная дорожка из красных плиток ведет к парадной двери между низкорослых колючих кустов только-только зацветших роз. Лохматое облачко белого клематиса, обвивая один из деревянных столбиков крыльца, смягчает излишнюю прямолинейность синей парадной двери, покрытой очень густым, очень блестящим слоем краски. В двери прорезано овальное окошко из матового дымчатого стекла, которое словно плывет перед глазами. Коттедж не лишен обаяния — скромный узор штукатурки и яркая, обрамленная цветами дверь придают ему нарядный и уютный вид. В доме четыре комнаты, гостиная и столовая-кухня расположены в глубине и смотрят на покатую лужайку, а дальше раскинулось море. Но я забегаю вперед.
День и правда выдался жаркий. Днем температура поднималась до восьмидесяти градусов, и сейчас воздух еще дрожал от зноя. С горы были видны в желтой горячей дымке далекие мысы, замыкающие бухту. Огромная чаша моря светилась бледной голубизной с серебристыми бликами. Жарко пахли розы, обсыпавшие кусты. Звонок, который я нажал в ту секунду, когда сообразил, что мистер Фич, возможно, и не знает, что я знаком с его женой, и этим-то вызван был ее испуг, прозвучал мелодично, как камертон перед хором ангелов. В доме сейчас же послышались негромкие голоса. А потом Хартли отворила дверь.
Меня опять поразило в самое сердце, до чего она изменилась, — в моих неотступных любовных мыслях она успела снова стать молодой. Но вот я увидел на ее лице выражение испуга, тотчас исчезнувшее, а потом я уже не видел ничего, кроме ее больших глаз, лиловатых и туманных, словно глядящих куда-то сквозь меня. Я почувствовал, что краснею, проклятая волна крови заливала мне шею и лицо.
Я нарочно не приготовил никакой вступительной фразы. Я сказал:
— Простите ради Бога, шел с прогулки, проходил мимо, ну и подумал, зайду на минутку.
Еще до того, как она ответила, я спохватился, надо было дать ей заговорить первой! Тогда, если она действительно не рассказывала обо мне мужу, она могла бы притвориться, что я продаю щетки. Я был в джинсах и чистой белой рубашке и в выцветшей, но еще вполне приличной куртке. Я попробовал заглянуть ей в глаза, но не мог в них проникнуть, и страха — перед чем? — в ее лице уже не было.
Мне она ничего не сказала, но, повернувшись лицом к комнатам, проговорила что-то вроде «Это он…» и одновременно стала закрывать дверь, так что мне уже показалось, что сейчас она захлопнет ее у меня перед носом.
Послышалось какое-то восклицание, может быть просто «Да?».
Дверь опять отворилась пошире, Хартли улыбалась мне.
— Ну что ж, зайди на минутку.
Я вытер ноги о большой чистый щетинистый оранжевый коврик и шагнул с яркого света в темноту прихожей.
Всю дорогу из Шрафф-Энда, а вернее, весь день после того, как я решил пойти к Хартли, меня поташнивало от волнения, от некоей смеси смутного физического возбуждения и отчетливого страха, похожей на то чувство (только гораздо хуже), которое я испытывал, когда в Калифорнии прыгал в воду с очень высокого трамплина, чтобы поразить воображение Фрицци. Сейчас, в полутьме, я видел Хартли неясно, но ощущал ее присутствие как некий магнетизм, мощно заполнивший весь дом, словно Хартли и дом были одно, словно меня внесло в пещеру, где она окружала меня, а я не мог ее коснуться. И от невозможности коснуться ее все тело у меня дрожало, как под действием тока. Одновременно я до дурноты ясно помнил про невидимого мужа. Я ведь заранее так живо и столько раз представил себе момент моего прихода в этот дом — как я звоню, как знакомлюсь с мистером Фичем, и мне казалось, что это будет прыжком в неведомое, да что там — в непоправимое. Но прыжок оказался мучительно медленным, словно вода, к которой я приближался, все отступала, а я все падал и падал.
Хартли же, оставив меня стоять в прихожей, ушла в одну из комнат, притворила дверь, и там стали шепотом совещаться. Прихожая была крошечная. Теперь я разглядел в ней столик, похожий на аналой, на нем вазу с розами, а над ним коричневую гравюру, изображающую средневекового рыцаря. Появилась Хартли и, распахнув другую дверь, пригласила меня в пустую комнату, как оказалось — гостиную. Она сказала:
— Прости, пожалуйста, мы как раз пьем чай, сейчас мы к тебе выйдем. — После чего опять оставила меня одного и закрыла дверь.
Тут только я понял, как глупо поступил и как это было опасно. В моем понимании шесть часов — самое время, чтобы выпить. Я вообразил, что заглянуть в это время в гости будет разумно и гуманно. А оказалось, что я прервал их ужин. Выругав себя за бестактность, я с горя стал оглядывать комнату. Большое окно фонарем с широким полукруглым белым подоконником смотрело боком на деревню, а прямо — на пристань и море. На подоконнике возле массивного кувшина с розами лежал полевой бинокль — вещь, видимо, недешевая. Море светило в комнату, как зеркало, излучающее собственный ясный свет. Этот свет возбуждал меня, выводил из равновесия и слепил так, что я почти ничего не видел вокруг себя. Пол был застелен толстым ковром, в комнате было жарко, душно и слишком сильно пахло розами.